— Очень хороший, мама.
Мать тяжело вздохнула; еще минута, и она призналась бы ему, что никогда не была ни примерной женой механику Иванову, ни матерью Лукашке. Но вместо этого с досадой сказала совсем другое:
— Ну, будем ложиться спать. Гасу выгорает пропасть.
Ночью Лука проснулся от властного стука в ставню. Он понял, что это Гришка Брова со своим отцом. Слыхал, как мать говорила мужу о приезде сына.
Сумрачный старческий голос басил:
— Лентяй он, наверно, дармоед и словоблуд. Не иначе. Мы уже слыхали об нем по дороге. Накличет он беду на нашу голову.
Лука поднялся с постели, позевывая, глядел на приехавших. Григорий, высокий, горделивого вида, с красивым, немного болезненным лицом, и глазом не повел на Лукашку. Отец его, осанистый плешивый старик, с красными мясистыми губами, прошамкал:
— Что же ты не здороваешься со старшими? В гости приехал к нам?
— К матери приехал.
— А мать — она, того, наша, у нас живет, нашим хлебушком кормится.
Мать молчала, моталась по хате, ставила самовар, мыла посуду. Видно, несладко ей жилось в богатом доме Бровы.
Пока Григорий ужинал, Лука ревниво разглядывал его, сравнивал с отцом. Мать здорово прогадала, променяв отца на Григория. Брова был одет франтовски: шевровые сапоги, черные плисовые шаровары, цветная рубаха, опоясанная шелковым поясом искусного тканья. Ел он мало, неохотно, весь уйдя в свои мысли.
— Сынок-то надолго завернул к нам? — спросил старик, улыбнувшись по виду кротко.
Вопрос его был неприятен матери.
— Надолго! Отец его революцию делает. — Мать смутилась, старалась не смотреть в глаза свекра.
— Что ж это, кругом недохватка, а к нам лишний рот прибыл?
Мать смолчала. Гришка поднялся, с сердцем сказал:
— Не об этом, папаша, разговор вести следует. Сами видали, как в Чарусе все исконное трещит и валится. Куда ни глянь, один лозунг написан: «Вся власть Советам!» Купцы, словно крысы, по всему городу рыщут. Где бы нору поглубже найти. Тут обмозговать надо, чтобы лавку сберечь, дом, землю, головы свои целыми сохранить. Не иначе как на сторону революции переметнуться надо. Да и жить следует иначе, чем жили: свернуться, затаиться — тише воды, ниже травы. А о мальчишке какой разговор! Небось грамотный. Значит, в лавке ему дело найдется, приказчика уволим, его возьмем.
— Рано ты сворачиваться надумал, — возмутился старик. — В Киеве Центральная рада власть захватила. Из Румынского и Юго-Западного фронтов учредила свой собственный Украинский фронт, а главнокомандующим назначила генерала Щербачева… Так что надо нам ставку делать на раду. Назара Гавриловича Федорца следует выбрать в земство, он, говорят, уже получил какие-то универсалы от Ефремова и Петлюры. Меня треба протащить в управу, а тебе записаться в отряд «Вольного казачества» или в гайдамаки… Торопись, сынок, пока не нагрянули большевики и не спутали нам все карты. А у своих дверей даже собака сильна.
— Обдуманное слово дороже жемчуга, — согласился Гришка.
Прислушиваясь к разговору, Лука понимал, что говорят между собой не друзья, а враги. По всему было видно, что в доме верховодил крепкий и ухватистый старик, не давал Гришке ходу, остерегался его цепких рук. Отсюда и скрытая ненависть, и вражда между отцом и сыном.
На другой день Лука твердо отказался прислуживать в лавке, а еще через неделю ее пришлось закрыть; повесили на косой пробой тяжелый, как гиря, замок.
Луку отдали в обучение сапожнику Отченашенко. Сапожник в свое время дружил с механиком, хорошо помнил его и готов был без умолку говорить о нем, о его жизни в Куприеве. Он много нового для Лукашки рассказывал об его отце.
В комнатушке сапожника, сплошь, словно паутиной, завешанной дратвой, приятно и остро пахло обрезками кожи, воском, смолой. Здесь никогда не угасал разговор. Приходили нетребовательные заказчики, садились на низкие деревянные стулья, выкладывали напрямую свои сомнения, мечтания, желания; они бросали их, как охапки, в костер дружеской беседы, поддерживая пламя надежды. С двумя сыновьями сапожника, красавцами, еще не достигшими двадцати лет, Лука быстро сошелся.
В конце февраля неожиданно полыхнула весна. Влажный ветер приносил из степи пресные запахи талого снега. Земля освобождалась от снеговой неволи, озимые хлеба жадно тянулись к небу, искали первых лучей солнца.
Луку неудержимо тянуло из дому на простор. Он шел к ставку, в который с шумом врывались бурные снеговые воды, уходил в лес. Кора на деревьях, обожженная заморозками, отошла, посветлела, и по всему видно было: кипят уже соки в стволах и ветвях, и корни деревьев жадно сосут их из земли.
Ранняя весна будила в юном сердце жажду деятельности, непонятную тревогу, тоску.
«Что ж это? — думал мальчик. — Революция пришла, и батька мой революционер, а я сижу в кулацком доме, как в терему за решеткой. Как же это? Уж лучше бы мне на утилизационном заводе жить, там рабочие близко, город, события всякие. А здесь лисья нора».
Все чаще мысли его обращались к отцу. Что он делает сейчас, где он?
Как-то Лука, прижавшись к материнской груди, вдруг заговорил быстро и горячо: им вдвоем нужно ехать в Питер. И в первый раз со дня его приезда мать горько и безнадежно разрыдалась. Нет, ей никогда не вырваться из ее добровольной неволи.
Все сильнее тосковал Лука об отце. Только отец мог приставить его к настоящему делу. Лука смутно надеялся на его приезд.
И отец действительно приехал — худой, заросший усами и бородой, с красной лентой на солдатской папахе.
— Ты откуда сейчас? Из Москвы? — судорожно охватив руками шею отца, спросил Лукашка.
— Из Москвы. Нас сто человек, всех направили в Харьков к Серго Орджоникидзе, чрезвычайному комиссару при советском правительстве Украины. А уж он послал меня в эти края советскую власть ставить, делить среди крестьян землю, весь живой и мертвый инвентарь Змиева. Завтра заарестую в селе комиссара Центральной рады и судебного пристава, распущу мировой суд.
Остановился механик у деда Семена, рядом с его кобзой повесил свою шашку. Вместе с ним приехали с фронта несколько односельчан-солдат. В первый же день повели они разговоры о революции. Беднота слушала их с радостью, кулаки выжидательно: посмотрим, дескать, что еще из этого выйдет.
На винокурне создали Совет крестьянских депутатов. Избирали его шумно, на сельском сходе. Кто-то выкрикнул имя Гришки Бровы.
Серега Убийбатько — солдат-фронтовик — решительно запротестовал, назвал Гришку петлюровским прихвостнем. Тогда слово взял Гришка и заявил, что многие здесь попрекают его отцовской лавкой и землей. Но он-де здесь ни при чем, ибо жил у отца словно батрак — и тому в селе найдется не один свидетель.
— Дайте мне такую возможность, и я докажу на деле, что, кроме взаимной ненависти, ничто не связывает меня с отцом, — с холодной деловитостью закончил он свое выступление.
Три закадычных приятеля Гришки один за другим подтвердили, что все сказанное им сущая правда.
Проголосовали. Большинством голосов выбрали Гришку в Совет. Чуть заметная улыбочка тронула его губы, оттененные черными усами.
— Кому кнут да вожжи в руки, а кому хомут на шею, — возмутился Убийбатько. Он вернулся в село вместе с механиком и охотно помогал ему во всем.
Ежедневно под вечер к белым заводским стенам винокурни стекался народ. На небольшом майдане у стены лежал сваленный, источенный ржавчиной винный бак, накрыв собой бледно-желтые от недостатка солнечного света подсолнухи; иногда они, как цыплята, вздрагивали крылышками листьев и роняли на землю желтый пух лепестков. Механик приспособил бак под трибуну. Взобравшись на него, он произнес перед жителями села речь.
Освещенный пурпуровыми лучами заката, стоял он на железной трибуне и старался растолковать, за что борется партия большевиков, что такое диктатура пролетариата, кто такой Ленин. Он сказал:
— Завтра мы отберем у Змиевых землю и поделим ее поровну между едоками.
Это было главное. Но Иванов сообщил крестьянам новость, которую в селе еще не знали: