Председатель назвал фамилию Иванова, взял со стола кипу бумаг, скрепленных булавкой, нечаянно наколол палец, выступила капелька крови. Человек, проливший немало чужой крови, побледнел, как полотно, и чуть не лишился чувств. Едва совладав с собой, он нахмурился, сунул палец в рот, пробежал глазами обвинительное заключение и сказал, что Иванова обвиняют в измене. Потом, посоветовавшись со своими товарищами, поставил в списке против фамилии обвиняемого жирный крест и объявил именем Российской Социалистической Федеративной Советской Республики, что обвиняемый приговорен к расстрелу.
Произнеся эти жестокие слова, председатель взял из пачки, лежащей на столе, сухую галету, откусил кусочек и назвал фамилию Федорца.
Всему конец. «Не бойся суда, а бойся судьи», — говорит народная пословица. Иванов вздрогнул, кровь отлила от сердца, ударила в голову, красные круги поплыли перед глазами.
Красноармейцы, сидевшие на пыльной траве, захлопали в ладоши. Так они встретили приговор. И ни у одного из них не отразилось на лице ни сочувствия осужденному, ни жалости.
— Позвольте, ведь у следователя нет никаких улик и доказательств моей виновности, кроме анонимного письма, — очнувшись от ошеломления, громко проговорил Иванов. — Как можно защищаться от клеветы, когда она окружена тайной?
— Уведите приговоренного, — раздраженно бормотнул председатель тройки. — Следующий — Микола Федорец…
Микола шагнул из толпы затравленно озиравшихся подсудимых, подошел к столу, узнал Иванова и приветствовал его поднятием руки, на которой блеснул золотой браслет.
Безразличные ко всему конвоиры увели Иванова с поляны и заперли его в каменном сарае, где уже томилось несколько человек, приговоренных к смерти. Изнеможенные после долгой и безрезультатной борьбы со следователями, они уже апатично ждали своей участи. Смерть, даже близкая, всегда представляется людям в туманном будущем. Только местный кулак, уже в летах, по фамилии Тихоненко, стоял на коленях перед столбом, на котором висел пахнущий дегтем хомут, и молился вслух.
Приговор ошеломил, но не удивил Иванова.
«Лес рубят, щепки летят, — подумал он. — В такой спешке легко пустить в распыл и невиновного». Вдруг его обожгла мысль о Луке. Каково-то будет Луке всю жизнь писать в анкетах, что его отец расстрелян советской властью!
С этим он не мог примириться.
Время шло, надо было что-то предпринимать, а в голову, как назло, лезли посторонние мысли. Может быть, Арон Лифшиц и комиссар дивизии, на которых у Иванова оставалась последняя надежда, не знают о его беде и им сообщат о решении суда, когда уже будет поздно?
Иванов подошел к двери, забарабанил кулаками по доскам.
— Чего тебе? — спросили со двора.
— Дайте мне бумаги и чернил, я заявление командиру дивизии напишу… Объясню ему все, как было.
— На том свете господу богу объяснишь, — ответил молодой голос. — Ждать-то недолго.
Иванов вспомнил, как председатель тройки жевал галету. Но сейчас он думал о нем без прежней злобы. Такая уж у него неприятная должность — посылать на смерть споткнувшихся в жизни людей. Ведь его тоже партия чуть было не назначила председателем губчека в Чарусу. Всегда ведь так — украл один человек, а подозревают многих. Иванову тоже много раз доводилось распоряжаться жизнью людей — и кто знает, всегда ли он был справедлив? — и ни разу совесть его не замутилась. Ставя к стенке врагов, мог ли он поручиться, что все они действительно злодеи и что среди них в спешке не погибли невиновные? Такое время! Все бурлит, и некогда глубоко заглядывать в человеческие души.
У председателя много дел. Ни у кого, пожалуй, нет столько маеты, вон сколько папок лежало на столе, а в каждом деле возможен брак.
Совсем стемнело, когда отворилась дверь и в сарай втолкнули еще нескольких падающих от усталости, застращанных, сломленных приговором людей. Среди них был Микола Федорец. Он окликнул механика и, когда тот отозвался, свистящим шепотом предложил:
— Давай бежать!
— Как бежать? С тобой-то, бандитом?.. Да и куда, как? Кирпич голыми руками не разломаешь, стену башкой не прошибешь.
— Подкоп надо делать, нас тут много, а до рассвета еще далеко. В нашем распоряжении часов восемь осталось. Будем сменять друг друга, руками пророем яму, а там — ночь, лес, свобода. — Глаза лихорадочно возбужденного Миколы в темноте блестели, как у кошки.
Иванов слушал наигранно веселый голос Миколы — последнего человека, связывающего его с жизнью. Только с ним, бандитом, он имел возможность говорить перед смертью. И больше — не с кем. Иванов молчал, но все кричало в нем: «Бежать! Бежать для того, чтобы оправдаться, доказать советской власти свою правоту!»
Можно ли умереть зазря, безропотно и покорно? Иванов подошел к Миколе, опустился на колени у стены и вместе с ним, разбивая в кровь пальцы и ломая ногти, принялся разгребать твердый пол из камней и глины.
Несколько осужденных стали им помогать.
За дверью слышались мягкие шаги часового, отдаленный лай собак, то вдруг пронзительный смех девушки, то монотонный скрип колодезного журавля — привычные и милые звуки жизни, прелести которых он раньше не ценил. Вскоре донесся запах поджаренного на подсолнечном масле лука — поблизости готовили ужин. Иванов почувствовал голод, жизнь звуками, красками, запахами настойчиво напоминала о себе.
— Я ведь тоже вирши пишу. Мне бы первому признаться, и меня отпустили бы, — произнес Микола, отбрасывая в сторону пригоршни земли.
Он боялся думать о своей уже решенной чужими людьми судьбе и, чтобы отогнать назойливые мысли, говорил и говорил без умолку.
— Взяли меня в бою… Два махновских полка побили своих командиров, перешли на сторону красных, оголили фронт, пришлось батьку тикать. Я с ним на одной тачанке ехал, стрелял из «максима» и, сам не знаю как, выпал, ударился головой о землю, потерял сознание. А тут ихние конники налетели, скрутили. И вот развязка. Еще семь часов жизни, и каюк… Тихоненко легко, он в загробную жизнь верит, а я не верю ни в бога, ни в черта… Земля крепкая, как железо заклякла.
— Да замолчи ты, а то не ровен час часовой услышит. Все наши старания прахом пойдут.
— Пить хочу, — пожаловался Микола.
И Иванов тоже всем своим пересохшим горлом ощутил жажду.
— Раньше осужденных исповедовали, дозволяли проститься с семьей. Теперь ничего этого нет — убьют и даже не закопают, — шепотом продолжал Микола.
Сладостная и нежная песня, звучавшая на воле, неожиданно оборвалась, и наступила тишина, изредка прерываемая лаем собак. Потом к двери подошли какие-то люди. Иванов поймал обрывок разговора.
— Имейте в виду, из партии его не исключаем. Значит, вы расстреляете коммуниста, — произнес мягкий баритон.
— Я получил приказ расстрелять семь человек, в том числе и его, и на рассвете мы должны это выполнить. Без приказа командующего армией об отмене приговора я ничего не смогу сделать, — ответил хриплый голос.
— Комиссар дивизии ездил в штаб, но командующий, как нарочно, уехал на рекогносцировку, а куда — никто не знает. Это ведь не шемякин суд. Отложи исполнение приговора на сутки. Кто с тебя за это взыщет?
— Не могу! Дружба дружбой, а служба службой.
Иванов узнал хрипловатый голос Лифшица. Задыхаясь от волнения, крикнул:
— Арон, друг!.. — Голоса стали удаляться, и слов уже нельзя было разобрать.
«Обо мне шел разговор, — с надеждой подумал Иванов. — Меня стараются выручить товарищи, а я пользуюсь помощью отпетого бандита! Сговорился с ним, вместе подкоп делаем», — на мгновение появилась и исчезла непереносимая мысль.
Пропели первые кочеты, потом вторые, а в сарае никто не спал, с тоской отсчитывали движение времени. Какой-то парень попробовал запеть, но на него зацыкали, заставили замолчать. Было не до песен.
Ночь выдалась темная и холодная, и, чтобы согреться, чужие люди, лежа на соломе, тесно жались один к одному.
— Если бы можно было написать письмо жинке, — вздохнул Тихоненко, — порадить ей — пусть продает бычка…