"Сударь,
перед тем как предстать перед престолом Господним, куда его ведет смертный приговор, несчастный Габриель Ламбер, сохранивший глубокую память о Вашей доброте, просит Вас о последней услуге. Он надеется, что Вы сможете получить у префекта разрешение посетить его в камере в последний раз. Нельзя терять время: исполнение приговора состоится завтра в шесть часов утра.
Имею честь быть и т. д.
Аббат…
тюремный священник".
На ужин ко мне были приглашены два или три человека.
Я показал им письмо и в нескольких словах объяснил, о чем шла речь. Оставив одного из них за хозяина, я поручил ему оказывать другим гостеприимство.
Потом я сел в кабриолет и тотчас уехал.
Как я и предвидел, мне не составило никакого труда получить пропуск, и к семи часам вечера я прибыл в Бисетр.
Впервые я переступил порог этой тюрьмы, ставшей последним прибежищем приговоренных к смерти с тех пор, как прекратили казни на Гревской площади.
И вот не без замирания сердца и безотчетного страха, от которого не избавлен даже самый честный человек, я услышал, как за мной закрылись массивные двери.
Кажется, что там, где любое слово — это жалоба, любой шум — это стенание, вдыхаешь совсем иной воздух, не тот, что предназначен людям. И конечно, показывая начальнику тюрьмы разрешение на посещение того, кто находился на его иждивении, я, вероятно, предстал перед ним таким же бледным и дрожащим, как и постояльцы, которых он привык принимать.
Едва прочитав мое имя, он остановился и поздоровался со мной вторично.
Затем он вызвал тюремщика.
— Франсуа, — сказал он, — проводите господина в камеру Габриеля Ламбера. Тюремные правила не для него, и, если он пожелает остаться с осужденным наедине, вы ему это разрешите.
— В каком состоянии я найду этого несчастного? — спросил я.
— Как теленка, которого ведут на убой, по крайней мере мне так говорили, вы сами увидите: он настолько подавлен, что мы посчитали бесполезным надевать на него смирительную рубаху.
Я вздохнул. В. не ошибся в своих предположениях: и перед лицом смерти Габриель не стал смелее.
Кивнув в знак благодарности начальнику тюрьмы (тот вернулся к своей партии в пикет, прерванной моим приходом), я последовал за тюремщиком.
Мы пересекли небольшой двор, вошли в темный коридор, спустились на несколько ступенек вниз.
Затем мы оказались в другом коридоре, где дежурили надзиратели, время от времени прижимавшиеся лицом к зарешеченным отверстиям.
Это были камеры смертников; за последними часами их жизни следят из опасения, что самоубийство избавит их от эшафота.
Тюремщик открыл одну из дверей, и я замер от охватившего меня леденящего страха.
— Входите, — сказал он, — это здесь. Эй! Эй! Молодой человек, — добавил он, — взбодритесь же немного, вот тот человек, кого вы требовали.
— Кто? Доктор? — послышался голос.
— Да, сударь, — ответил я, входя, — и пришел по вашей просьбе.
Я охватил взглядом убогую и мрачную наготу этой камеры.
В глубине ее стояло что-то вроде жалкого ложа; толстая решетка над ним указывала, что там должна быть отдушина.
Стены, почерневшие от времени и дыма, были исчерчены со всех сторон именами череды постояльцев этого ужасного жилища, вероятно нацарапанными цепями. Кто-то из узников, с более живым воображением, чем другие, изобразил там гильотину.
Возле стола, освещенного дрянной коптилкой, сидели двое мужчин.
Одному из них было лет сорок восемь — пятьдесят, хотя седые волосы делали его похожим на семидесятилетнего старика.
Другой был приговоренный.
Увидев меня, он встал, второй же остался сидеть неподвижно, будто ничего не видел и не слышал.
— Ах, доктор, — сказал узник, опираясь рукой на стол, чтобы удержаться на ногах, — ах, доктор, вы все же согласились прийти навестить меня. Я знал, какое у вас доброе сердце, тем не менее, признаюсь, сомневался. — Отец, отец, — сказал осужденный, дотрагиваясь до плеча старика, — это доктор Фабьен, о котором я вам столько рассказывал… Извините меня, — продолжал молодой человек, поворачиваясь ко мне и указывая на Тома Ламбера, — мой приговор так на него подействовал, что он, кажется, сошел с ума.
— Вы желали поговорить со мной, сударь, и я поспешил прийти. В моей профессии снисхождение при подобных просьбах является не вопросом доброты, а долгом.
— Так вот, доктор… вы знаете, — промолвил осужденный, — что… завтра.
И он снова упал на скамейку, вытер выступавший на лбу пот влажным носовым платком, поднес к губам стакан воды, отпил несколько капель, а рука у него дрожала так, что я слышал, как зубы стучали о стекло.
Затем на какое-то время наступила тишина, и я внимательно оглядел его.
Думаю, никогда самая тяжелая болезнь не производила таких ужасных изменений в человеке.
Габриель, неестественный и смешной в своем костюме денди, теперь, когда на него легла тень эшафота, вновь стал существом, достойным жалости. Его тело, слишком хрупкое при его росте, еще больше похудело. Глаза, ввалившиеся в орбиты, казалось, были налиты кровью. Осунувшееся лицо было бледным; к потному лбу прилипли пряди отросших волос.
На нем был тот же сюртук, тот же жилет и те же самые брюки, что и в день его ареста; только все это стало грязным и рваным.
— Отец, — сказал он, тормоша старика, по-прежнему неподвижного и безмолвного, — отец, это доктор.
— А? Что? — прошептал старик.
— Я говорю вам, что это доктор, — продолжал он, повышая голос, — мне хотелось с ним поговорить.
— Да, да, — прошептал старик. — Так что же? Говори.
— Но поговорить с ним один на один. Вы не понимаете, я хочу поговорить с ним наедине. Ах, Боже мой, — воскликнул он с нетерпением, — мы не должны терять время! Встаньте, отец, встаньте и оставьте нас.
Тогда он просунул руки под мышки старика и попытался его поднять.
— Что такое, что случилось, — спросил старик, — за тобой уже пришли? Еще ведь не время; это только завтра в шесть часов?
Осужденный вновь упал на скамью, испустив глубокий вздох.
— Послушайте, доктор, — сказал он, — вразумите его, скажите, что я хочу остаться с вами один на один, у меня это не выходит, нет больше сил.
И он, не сдержав рыданий, положил руки и голову на стол.
Я сделал знак тюремщику помочь мне. Он подошел к старику вместе со мной.
— Сударь, я старый знакомый вашего сына. Он хочет доверить мне какой-то секрет. Будьте добры оставить нас одних.
В то же время мы подхватили его каждый под руку, чтобы вывести в коридор.
— Мне обещали другое! — воскликнул он. — Сказали, что я останусь с ним до последней минуты. Я получил на это разрешение; почему меня хотят увести? О сын мой, мое дитя, мой Габриель!
И старик, придя в себя, охваченный горем, бросился к молодому человеку, повалившемуся на стол.
— Он не уйдет, — прошептал заключенный, — а ведь ему следует понять, что каждая минута дорога для меня, как год в жизни другого.
— Никто не хочет отрывать вас от сына, сударь, — сказал я старику, — поймите это; это ваш сын, но он хочет ненадолго остаться со мной наедине.
— Это так, Габриель? — спросил старик.
— Боже мой, да, я вам это повторяю целый час.
— Тогда хорошо, я ухожу, но хочу остаться недалеко от камеры.
— Вы побудете там, в коридоре, — сказал тюремщик.
— И смогу вернуться?
— Как только ваш сын позовет вас снова.
— Вы меня не обманываете, доктор? Это было бы ужасно: обмануть отца.
— Я вам даю честное слово, что через несколько минут вы сможете вернуться.
— Тогда я оставляю вас, — сказал старик и, закрыв лицо руками, рыдая, вышел.
Тюремщик вышел вместе с ним и закрыл дверь.
Я сел на место старика.
— Итак, господин Ламбер, вот мы и одни; что я могу для вас сделать? Говорите! — сказал я.