И вновь в зале дыхание затаили. Понятно было: назовёт имена царевич и каждого названного к плахе приговорит.
Алексей качнулся к Петру и на ухо ему шепнул что-то. Царь встал, шагнул к малой дверце за троном. Алексей пошёл за ним следом...
Из Кремля боярство разъезжалось как с похорон. И слова друг дру1у никто не хотел сказать, взглядами обменяться боялись. Садились в кареты, устраиваясь от оконцев подальше, лица мрачные, в глазах скука.
— Трогай!
...В тот день царевич назвал Петру два имени: Александра Кикина и Ивана Афанасьева.
* * *
Март едва начинался. Но хотя и говорят о нём: марток — надевай семеро порток, — в тот год покатил март на тепло.
В Преображенском снег пожух, осел и меж сугробов ручьи показались. Земля по-весеннему запахла. Свежо, сладко. Вдохнёшь — и вроде сил прибавится. Но к запахам, людям на радость дарованным, в ветерок весенний кисленькое вплеталось. А кто в Москве не знает, как кровь пахнет? Так уж повелось, что к запаху кровушки острому привыкают здесь, едва от материнской титьки оторвавшись. Крестились люди, мимо Преображенского проходя:
— Спаси, господи, и помилуй...
Бабы головы в платки кутали поплотней. А мужики шапки насупят до бровей и стрелой мимо.
У ворот дворца Преображенского двое солдат стояло. От нечего делать разговор вели:
— На прошлой неделе привезли человек десять.
— Ну?
— Вот те ну... Я глянул, а в возке царица бывшая — Евдокия Фёдоровна.
— Царица? Что же, и её в подклеть сволокли?
— Нет. Вон в ту, — ткнул солдат пальцем, — пристроечку поместили, а всех остальных в подклеть. Позже кричал там кто-то, страсть как шибко.
— Васька — кат, душу вынет...
— Да... До самого живого достанет...
Тот, что постарше, кресалом искру вышиб. Трут раздул. Закурили солдатики. Тоже побаловаться любили.
Четвёртую неделю в Преображенском шёл розыск. Вели его Ушаков да Шафиров с Толстым. Были и другие в розыске, но самые тайные дознания Пётр поручил тем трём. Не хотел, чтобы молва далеко шла, а в них был уверен: ежели и услышат, что знать иным не нужно, то оно тайным и останется.
Александра Васильевича Кикина привезли из Питербурха вместе с Иваном Нарышкиным, Авраамом Лопухиным, Варварой Головиной и князем Долгоруковым.
Прикатили быстро, лётом. Когда ко дворцу Преображенскому прискакали, сани чуть о ворота не расшибли. Глаза-то вознице ветром нахлестало за дорогу скорую, он и влепил сани в столб. Солдата одного ударили сильно. Но не до солдата в тот час было. В Преображенском всё, как в пламени, горело. Одно только и было — розыск.
Кикина из саней к Ушакову да Шафирову с Толстым потащили. В подклети Преображенского дворца, где когда-то стрельцов пытали и где крючья и петли железные, хотя и ржой схваченные, ещё крепки были, комиссия, Петром назначенная, вопросы ему и задала.
Кикина приволокли в цепях. К ногам Ушакова толкнули. Упал Александр Васильевич, цепи загремели. Поднялся на колени, лицо в слезах.
— Плачешь? — спросил Ушаков. — Что же раньше-то не плакал?
Сидел он без парика, глаза варёные. Не спал третьи сутки. Устал гораздо.
Кикин молвить что-то хотел, да не мог: спазма горло сжала.
— Собака! — крикнул Ушаков, замотав щеками. — Собака!
Пнул Кикина в грудь. Тот покатился к стене.
Ежели Пётр Андреевич Толстой не торопясь запрягал, но быстро ездил, Ушаков сразу же хомут набрасывал и супонь затягивал до хруста в позвонках, а уж погонял — ноги не успеешь переставлять.
Кикин лежал под стеной, как мешок с тряпьём. Всхлипывал.
Васька, мастер заплечный, знака не дожидаясь, подступил к Александру Васильевичу, на руки петлю накинул и с полу предерзко поднял на дыбу. Дёрнул за верёвку — руки из плечевых суставов у Александра Васильевича с хрустом вылетели, и, охнуть не успев, закачался он под сводом. Васька на ноги хомут ему пристроил и бревно навесил. Отошёл в сторонку, руки за спину заложил.
От гоньбы такой Пётр Андреевич поморщился. Шафиров нагар со свечи снимать начал: тоже, видать, не по себе ему стало.
Ушаков к Кикину подступил.
— Ну, — сказал, — поговорим?
Кикин только воздух ртом ловил. Очухаться не успел. Больно быстро всё началось, так-то и Ромодановский Фёдор Юрьевич не спешил.
— Вася, — сказал Ушаков тихо.
В воздухе кнут просвистел. С хрястом влип в тело. Кикин взвыл, рванулся. Но куда рваться-то? Верёвки крепкие в Преображенском были.
На ступеньках, что в подклеть вели, каблуки застучали. Кто-то невидимый поскользнулся, но удержался и опять застучал по ступеням. Толстой по шагам узнал — царь идёт. Махнул рукой Ваське:
— Постой.
Тот кнут опустил.
Пётр вошёл и сел у лестницы на дубовую лавку. Сощурился на огонь. Кикин не видел его, царь был от него сзади. Петру же видна была жёлтая, в свете свечей, спина Александра Васильевича, острые лопатки, топырившиеся бугром, над ними мокрые, прядками, седые волосы. Из-под волос вниз, до поясницы, сбегал вспухшей багровой полосой след кнута.
«Только начали», — подумал Пётр.
Ушаков повернулся, взглянул на царя вопросительно, но Пётр в ответ губы сжал, а словом не обмолвился. В наступившей тишине слышно было, как всхлипывает, захлёбывается слезами Кикин на дыбе.
— Вася, — позвал Ушаков.
Но ещё и кнут не просвистел, Кикин закричал, содрогаясь:
— Буду, буду говорить! Спрашивай!
И опять захлюпал носом. Шафиров и Толстой оживились. Дьяк, сидевший с краю стола, обмакнул перо в чернильницу, насторожился над бумагой.
— Скажи-ка нам, — начал Шафиров, — был или не был меж тобой и царевичем разговор о том, чтобы ему от престола отказаться и в монастырь уйти?
Кикин, выгибая грудь, голосом плачущим ответил:
— Был, был... Вины в том не вижу.
— А и другое скажи, — продолжил Шафиров, — были ли говорены тобой слова поносные, что-де клобук не гвоздём к голове прибит и ещё неведомо, как дело сложится, а то, мол, можно и из монастыря выйти и на трон сесть?
Пётр на лавке придвинулся ближе. Кикин башкой замотал:
— Врут, не говорил я тех слов.
— Свидетельство есть, что слова те были тобой говорены, — твёрдо сказал Ушаков.
— Врут, врут! — закричал Кикин, брызгая слюной.
Ушаков Ваське кивнул, и вновь просвистел кнут, влепился в тело, Кикин голову закинул, закричал:
— Говорил, говорил!..
Пётр ещё ближе подсел.
— А ведь из того, голубок, следует, — сказал Толстой, — что против воли царской ты шёл и загодя заговор против особы его высокой готовил?
Вот так вопросики Пётр Андреевич ставил. Головы они стоили. И Кикин понял то. Забился на верёвке, но Васька ногой на бревно стал, и тело Кикина вытянулось струной.
Тяжёл был кат, хотя и без брюха.
— Ну, — подступил к Александру Васильевичу Ушаков, — отвечай!
— Бейте, бейте!.. — закричал Кикин. — Царевича я жалел!
— Себя жалел, — прервал Ушаков, — дорогу тропил свою и против царя умысел имел.
И в третий раз кивнул Ваське.
— Хе-е, — выдохнул кат открытым ртом, и кнут, срывая чёрные лохмотья паутины с потолка, упал на спину Александру Васильевичу. Того вперёд бросило.
— Хе-е, — и второй удар рассёк, разорвал кожу.
— Хе-е...
У Кикина, казалось, глаза выскочат, он разинул рот, но крика уже не было. Хрип лез из горла.
— Хе-е...
Пётр поднялся с лавки и шагнул к лестнице. Секунду помедлил и, так ничего и не сказав, пошёл вверх. Нагнул голову: свод низок был по его росту.
Поднимался по ступенькам, а за спиной хрипел, выкрикивал слова Кикин. Но Пётр слов тех не слушал. Не нужны ему были теперь слова.
Месяц шёл розыск, и царь всё больше и больше понимал, что отказ царевича от притязаний на трон, подписание самого акта, изданный манифест об отречении от престола ничего не решили. Казнили уже не одного. Казнят Кикина, и много ещё голов на плахе будет отсечено, но тем только напугали боярство. И всё.