Меч Темучина вошёл ему в сердце.
С порубленных тайчиутов кереиты рвали оружие, ловили разбежавшихся по степи коней. Однако, когда Темучин, разгорячённый схваткой, увидел, что один из кереитов стал снимать с убитого халат, крикнул повелительно:
— Брось!
Кереит — высокий, крепколицый — с удивлением оглянулся, воскликнул:
— Это моя добыча!..
— Брось, — перемогая возбуждение, спокойно повторил Темучин, — с полными чересседельными сумами мы будем тащиться, как старуха с бурдюком кислого молока. Добыча впереди.
И тут увидел убитого им тайчиута. Он лежал у края дороги широко раскинув руки. Пальцы в предсмертной муке впились в дёрн так глубоко, что Темучин удивился: «Э-э-э... Да он держится за землю. Боится, как бы не погнало по степи, словно перекати-поле... О том беспокоиться поздно». И подумал, что тайчиут в схватке повёл себя глупо. Схватился за лук, когда защитой мог быть только меч. И в другой раз оценивающе оглядел лежавшего.
«А, видать, был крепкий, — решил, — но не сообразил, как лучше отбиться. С мечом, с мечом надо было нападать».
И это было последнее, о чём он подумал, глядя на недавнего противника.
Отвернулся.
По приказу Темучина сотня вновь стянулась в кулак и пошла не таясь к куреню Даритай-отчегина. Скрываться было ни к чему. Кто бы сейчас ни увидел кереитов, всё одно не успел бы предупредить курень. Сотня пересела на заводных лошадей и шла угонистым намётом. В грохоте копыт Темучин подумал, что вот так — с ходу — и надо влететь в курень. Кто-то гикнул в скачущих рядах, свистнул дико. Кони ускоряли и ускоряли ход.
По потным лицам скачущих всадников, по взлетающим над головами плетям, которыми подгоняли коней, было приметно, что сотня изменилась. Во всём облике её объявилось новое, сильное, победное.
До встречи с десятком тайчиутов кереиты шли, таясь по увалам и перелескам. И то невольно придавливало головы, глушило голоса, порождало в душах настороженность и тревогу. И вот маленькая, но победа. И каждый выпрямился в седле, расправил грудь, широко распахнувшимися глазами взглянул вперёд.
Темучин уловил изменение в настроении воинов и запомнил, что означала сеча с десятком тайчиутов на подходе к куреню Даритай-отчегина.
Сотня взлетела на холм, и перед ней открылся курень.
Посреди куреня, как это и должно, вздымалась белая юрта нойона. Подле неё вбит был в землю бунчук с бессильно в безветрии повисшими лошадиными хвостами. У коновязи теснились с опущенными головами кони, но нукеров не было видно. Знать, спасаясь от жары, приткнулись в тени юрт в сладкой дрёме. И даже дымы не поднимались над юртами. Хозяек, видать, тоже сморила жара.
Курень не ждал врагов.
И, как перед сечей с десятком тайчиутов, Темучин увидел: сотня врывается в курень, с треском обрушиваются юрты, бегут люди, скачут в стороны, обрывая поводья, кони от коновязи. И пронзительные крики детей и женщин оглушили его. Темучин невольно поднял руку и прикрыл глаза. Видение ушло, но возбуждение в крови осталось, и оно было так остро, что Темучин почувствовал: под шлемом, на затылке, поднялись и зашевелились волосы. Но зла в нём не было, как не было слепящей, мстительной ярости за нанесённые обиды, боль и унижения. Он не вспомнил ни о канге, совсем недавно рвавшей шею, ни о голодных днях в верховьях безымянного ручья, ни о бессонных ночах в драной юрте чёрного раба.
Нет, это даже не всплыло в памяти. Другое отчётливо поднялось в сознании.
Он увидел юрту отца и лежащего на кошме Есугея. Его по-особому спокойные глаза. И Темучин отчётливо различил — казалось, произнесённое у самого уха: «Все стрелы племени должны быть собраны в один колчан». И всё с той же ясностью: «Косяк лошадей без жеребца — добыча волчьей стаи».
Темучин отнял руку от лица, взялся за поводья, но не послал вперёд Саврасого, нетерпеливо переступавшего копытами, а ещё раз, уже холодными, жёсткими глазами оглядел курень. Неторопливо, так, как если бы впереди было сколько угодно времени, сказал и широко показал рукой:
— Трём десяткам идти вот так, трём десяткам другой стороной, остальные со мной. Не щадить никого. Нойона не трогать. Говорить с ним буду я.
Поднялся на стременах и не крикнул, а произнёс тихо, почти не размыкая губ, но так, что отчётливо услышал каждый в сотне, как если бы команда давалась только для него одного:
— Урагша.
10
Даритай-отчегин стоял на коленях и плакал, размазывая по лицу слёзы и кровь. Его всё-таки достали по голове камчой, рассекли лоб. А может, он сам расшибся, спасаясь от налетевших на курень кереитов. Перед нойоном была расстелена свежая, только что снятая воловья шкура. А это означало одно — смерть. И смерть жестокую. Человека закатывали в свежеснятую сырую шкуру и оставляли на солнце. Шкура подсыхала и корчила, ломала человека, пока он не отправлялся к праотцам в Высокое небо. Так казнили, когда не хотели пролить и капли крови. Даритай-отчегин был дядей Темучину, а кровь брата отца Темучин проливать не хотел. Даритай-отчегину предстояло умереть позорно и мучительно.
— Ой-ей-ей, — стонал он, раскачиваясь на коленях, — ой-ей-ей...
Не хотелось ему в Высокое небо. Сладкой была жизнь. Бедняку хурачу легче, наверное, умирать. Его жизнь — тяжкий труд и страдания, а жизнь Даритай-отчегина была праздником. Котёл в юрте никогда не был пуст. Нойон не замерзал по ночам под тощим войлоком, так как у очага всегда лежало достаточно дров да и бараньи одеяла, которыми он укрывался, были толсты и теплы. Его не обжигала боль за голодных детей, и, даже когда племяннику набили кангу на шею, он не сел на коня и не выручил сына старшего брата из чёрного рабства, хотя к тому призывали братский долг и родовой обычай. Нет, он того не сделал. Отошёл в сторону, будто ничего не произошло. Ни-че-го... А ведь в стаю сбиваются и собаки, когда нападают волки.
Даритай-отчегин упал на бок и заверещал пронзительно. Жилы на шее надулись верёвками.
А Темучин не собирался его убивать, иначе зачем бы отдавать приказ — нойона не трогать? В сече, когда валились юрты, а смерть висела над каждым в курене, куда как просто было снести голову Даритай-отчегину, да с тем и покончить. А свежую шкуру вола расстелили перед дядей для того, чтобы он полной грудью вдохнул запах смерти и ощущение это вошло в него со всей болью.
Даритай-отчегин хлопал руками по ляжкам, перекатывался с боку на бок.
Темучин вышел из юрты и остановился перед ним. Даритай-отчегин подполз, уткнулся лбом в пыльные передки гутул.
— Это всё Таргутай-Кирилтух, — завопил, не поднимая лица, — он отнял у Оелун стада, он грозился ей смертью.
Темучин смотрел на него сверху вниз сухими блестящими глазами. На лице не двигался ни один мускул. Только кожа чуть собралась у глаз злыми морщинами.
«Вот он, — было у него в голове, — ползает, как уж, придавленный колесом арбы. А что с того? Прирезать его и тем охладить кровь, кипящую от обиды? Ну и чего я достигну? А ничего... Нет... Не мстить я сюда пришёл и не собирать отцовские табуны... Нет...»
— Таргутай-Кирилтух... — всё повторял и повторял Даритай-отчегин. — Таргутай-Кирилтух виноват...
— Врёшь, — сказал Темучин, — и ты, и Алтай, и Сача-беки взяли и кобылиц, и овец матери. Вы растащили по юртам всё, что принадлежало вашему старшему брату.
— Нас заставил Таргутай-Кирилтух! — вопил Даритай-отчегин. — Он поделил стада и отары и роздал их!
— А вы не посмели отказаться?
— Я слабый и старый человек! — кричал дядя. — Куда мне тягаться с Таргутай-Кирилтухом. Что я мог сделать? Оставь мне жизнь, племянник...
Он оторвал лицо от гутул и потянулся и взглядом, и телом к Темучину:
— Оставь жизнь! Я скажу, что ты благороднейший из нойонов... Я буду молить всех вернуть Оелун что принадлежит ей и тебе с братьями по праву... Оставь мне жизнь...
Темучин хотел было освободить ноги от рук Даритай-отчегина, но дядя цеплялся за них, как утопающий за соломину.