В разговор вступил Сача-беки. Подбородок его блестел от жира.
— К чему такие слова, — сказал он, — сейчас, после славной охоты? Выпьем ещё архи и забудем о мангутах.
Этот был из тех, о ком говорят: такого в реку брось, и он вынырнет с рыбой во рту.
Есугей не дал ему договорить. Вновь изменяя своему правилу быть осторожным и в делах, и в словах, он выкрикнул:
— Так всегда бывает у нас: одного жрёт гордыня, а у другого только и беспокойства что о своём брюхе!
Не выдержал. Ощущение беды поднялось, словно волна под горло. Ещё шаг — и захлебнёшься. Хотел убеждать, а сорвался на крик. Всё наболело в нём, чуть тронь, и испепеляющая боль вспыхнет в глазах. Племя тайчиутов стояло голым на леденящем степном ветру, и он кожей чувствовал хлещущие струи ветра. А эти — сидящие перед ним, — казалось, были одеты в бараньи шкуры, не продуваемые никакими ветрами.
В юрте заговорили все разом, даже не заговорили, а закричали, перебивая друг друга.
Баурчи, стоя у очага, вертел головой, опасливо оглядываясь. Он знавал и такие пиры, которые оканчивались резнёй. На охоте нельзя было перейти чужую тропу, помешать выстрелу из лука, и этого придерживались строго, а так вот, набив брюхо мясом и налив архи, случалось всякое.
Каждый в юрте, горячо споря, тараща глаза и размахивая руками, всё же знал: Есугей прав. Племя тайчиутов давно разобщено на рода, и нет среди людей уважения друг к другу. Когда-то, давно, над всеми тайчиутами стоял хан Хабул, дед Есугея, и племя тайчиутов было сильным. Никто в степи не смел покушаться на их табуны и стада. С тех пор миновали годы. Грозную силу сплочённого в кулак племени соседние племена уже забывали. Вон даже хилые мангуты скалили зубы, а коль собака рычит — то, знать, укусит. Но само понимание слабости племени только ожесточало взаимную неприязнь. И Таргутай-Кирилтух, и Сача-беки, и Алтай, и любой из нойонов винили в разобщённости и неприятии друг друга не себя, а соседа. Так было удобнее. А взаимная ожесточённость порождала страх, хотя и скрываемый, но живущий в каждом. Страх перед мангутами, найманами, другими степными племенами, которые по отдельности могли раздавить любого из тайчиутов.
Да, это было страшно.
Племена в степи вырезали до корня, не щадя ни мужчин, убиваемых в первую очередь, ни стариков, ни женщин, ни детей.
Жизни людские не ценились.
По кошме, крутясь, покатилась медная чаша. Со звоном ударилась о камни очага.
Архи растеклась большим пятном.
Сосед, сосед... Он всегда виноват хотя бы потому, что у него шапка лучше и уж точно — жена красивее. Трудно, ох трудно найти с ним мир. От зависти краснеют у людей глаза, и нездоровое чувство и ночью не даёт спать, и днём точит душу. Нет зверя злее зверя зависти.
— Ладно, — прервал голоса Есугей, — верёвка должна быть длинной, но речи короткими. Скажите одно: вы готовы выбрать хана племени или будете только болтать языками?
На вопрос Есугея никто не ответил. Пригнули головы. Замолчали. И только Таргутай-Кирилтух сопел и перхал горлом, как если бы подавился костью. И он первый бросил чашу об пол и поднялся на ноги.
Нойоны из юрты Есугея выскакивали, как разъярённые осы из дупла, в которое сунули пылающую головешку.
Таргутай-Кирилтух откинул полог, в сердцах плюнул, наступил на порог[17] и кинулся к коновязи.
На коней садились и другие нойоны.
Коновязь опустела. Только что два десятка коней, радуясь лёгкому морозцу и щедро, охапками наваленному душистому сену, взбрыкивали у юрты. И вот — будто не было ни жаркой охоты, ни сладкого пира, ни людского многоголосья и смеха. Лишь истоптанный зло снег да разбросанные рыжие клоки сухой травы.
Есугей выскочил из юрты за гостями в раздернутом на груди халате, но остановился.
Его нукеры, хмурясь, отворачивали лица.
Не похож был их нойон в эту минуту на неторопливого, сдержанного, уверенного в себе Есугея, каким привыкли его видеть.
Нет, не похож.
Последним отъехал от юрты Сача-беки. Из-под косматой шапки глянули на Есугея насмешливо блеснувшие глаза. Губы Сача-беки растянулись в крике. Но слов Есугей не разобрал. В голове шумела кровь.
— М-м-м, — с клёкотом в горле завизжал Есугей и ударил кулаком что было силы по бревну коновязи. Не хватило слов выразить глубину отчаяния. Есугею нестерпимо захотелось вскинуть руки к голубому небу и крикнуть: «Ну почему нет тропы от человека к человеку и доколе это будет? Небо, Великое небо, смягчи страждущие сердца!»
Но он не поднял рук и не крикнул этих слов.
Ветер шевелил верхушки золотых сосен, тихо гудел в ветвях. Жёлтые хвоины ложились на белый снег. Есугей поднял глаза к вершинам сосен. И так стоял долго, словно хотел разобрать, что там, в этом ровном могучем гуле. Но услышал только одно: «У-у-у... у-у-у...у-у-у...»
Небо не хотело или не могло подсказать ничего.
Он повернулся и вошёл в юрту.
По юрте были разбросаны подушки, чаши, очаг едва дымился, котёл был опрокинут.
Брат, Даритай-отчегин, вскинул на Есугея глаза. В них был упрёк. Но он тут же опустил лицо.
Есугей подсел к очагу, стал собирать головешки на тлеющих углях. Складывал колодцем. Пламя затрепетало на слабой былинке, поднялось выше, охватывая обгорелое полено, набрало силу и смелее вскинулось кверху. Огонь разгорался. Цепкие языки въедались в древесину, пробивались меж поленьев, и уже дохнуло жаром от огня на Есугея, согрело руки.
«Так что же я, — подумал с горечью Есугей, — не смог, как этот огонь, согреть всех, кого пригласил в юрту? Зажечь, как языки пламени зажгли поленья?»
В другой раз взглянул на брата.
Тот молчал.
В степи говорили: «И под правду соломку стелют». Но ведь и так сказано было: «Без правды жить легко, но помирать трудно». Есугей положил ладонь на воспалённый лоб. Подумал: «Как это понять?» И прежняя тревога поднялась в груди.
— Я упрекал их в гордыне, — сказал он, — но, видно, и сам полон ею. Мне некого винить.
Наверное, это были самые точные слова, которые в гневе, раздражении и ярости были произнесены сегодня в юрте.
Есугей закусил до крови губу. Задумался. Присел на подвёрнутую под себя ногу, смотрел на огонь, но огня не видел.
4
Злополучный день на том не кончился.
В войлоки юрты начал толкаться ветер. Порывы становились всё напористее, непрестаннее, а снег сёк по стенам с большей и большей силой.
Метель заходила над степью.
Тяжко быть застигнутым ветрами в степи и трудно слушать их голоса. Низкие, гнетущие звуки тревожат, выматывают душу, поднимая в ней, быть может, и давнее, и забытое, что, наверное, она и сама бережёт от себя, пряча в дальние тайники. Зверьё и то стремится уйти от метели. Волк забивается под коряжины. В нору укрывается лиса. И даже кабан, обложенный толстым салом, ныряет в водомоины.
Метель разыгрывалась круто.
Полог юрты откинулся, и в свете очага объявился нукер. Отёр лицо от снега красной, мокрой рукой, стряхнул влагу, сказал хрипло:
— Караван в степи. Метель настигла. Купец просит приютить.
Это было неожиданностью.
— Караван? — переспросил с удивлением Есугей. — Чей? Откуда?
— Издалека, — ответил нукер и потянулся к огню. Знать, замёрз. Совал руки в жар.
Есугей поднялся от очага, вышел из юрты.
Ветер подхватил полы халата, взвил до головы, бросил в лицо обжигающий снег. Ослеплённый метельным порывом, Есугей успел разглядеть: к юрте, под сосны, пробиваясь из долины сквозь снежные сполохи, подтягивалось с десяток верблюдов да с полсотни навьюченных лошадей.
Хвост каравана тонул в снежной замяти.
К Есугею, торопливо и низко кланяясь, подступил человек, до глаз закутанный в забитую снегом ткань. Напрягая голос, широко раскрывая рот, сказал, что он благословляет небо, которое вывело его к юрте нойона из взбесившейся степи. Ветер мял, рвал слова, отбрасывал в сторону. Губы купца дрожали.