— Ну, — сказал, — гадай не гадай, а в поход подниматься надо.
И, чувствуя, что стоит расслабиться — и к земле прибьют, заговорил с жаром:
— Надо, Таргутай-Кирилтух... Собака, коли вцепится, не отпустит, пока по башке не дадут, да так, чтобы челюсти сами распались. Темучин развалит улус, разве не видишь? Пока двое сбежали, завтра сбежит больше. Зачем шамана призвал? Засомневался, пожалел, что в поход пошёл? А о том забыл, что, ежели кто после трёх шагов начал жалеть, что пошёл в гору, тот не поднимется и на маленький холм? А мы ещё и трёх шагов не прошли...
— А я что, — завозился на подушках Таргутай-Кирилтух, — идти надо, вижу... Все клялись...
— Вот-вот, — оживился Сача-беки, — клялись... Эй! — крикнул, отворачивая полог юрты. — Нукеры! Одевайте нойона к походу!
В юрту вскочили двое бойких.
Сача-беки поднялся на ноги, сказал:
— Мы ждём, Таргутай-Кирилтух.
Нойон смотрел на него из-под низко и тяжело опущенных бровей. Лицо его по-прежнему было сумно. Зари в глазах не разгоралось. Темно там было, ночь.
Сача-беки шагнул к порогу, а в голове прошло: «На переправе коней не меняют, но и на хромых не скачут». И не испугался этой мысли, а решил с твёрдостью: «На хромой кобыле, там, где и воды-то по колено, утонешь».
Вышел из юрты, и, когда садился на коня и потом, когда скакал через стоянку вдоль берега Онона, думал о том же: «Менять коня надо».
Таргутай-Кирилтух в шубе, воротник выше головы, в медном шлеме выехал с нойонами на берег Онона. Место выбрал повыше, чтобы подальше видеть, махнул рукой.
Войско тронулось. Передовые ряды вступили в Онон. Кони шли не бойко, течение было сильно, кое-кого стало разворачивать, но сзади поднапёрли серым валом, и всадники один за другим начали выскакивать на противоположный берег.
Сача-беки со своими нукерами и воинами шёл в конце долгой череды растянувшегося по берегу Онона войска. Стать в конец, за обозами, Сача-беки решил сам, посчитав, что сбежавшие ночью нойоны не последние из тех, кто вздумает повернуть коней. Своими нукерами он подпёр войско сзади.
После разговора с Таргутай-Кирилтухом Сача-беки заставил себя успокоиться, обдумать, как спасти улус от разгрома, который нёс Темучин. А то, что сын Оелун и Есугей-багатура пришёл на землю тайчиутов не для того, чтобы угнать сотню кобылиц, он уже понял. Да Темучин об этом сказал явственно, напав на несколько куреней и не взяв добычи.
«Нет, — решил Сача-беки, — сыну Оелун не нужны наши кобылицы и овцы. Он хочет развести нойонов, перессорить и прихлопнуть весь улус».
В то, что Таргутай-Кирилтух успешно проведёт поход, не верил. Думалось Сача-беки о том и раньше, но сегодня, увидев сумное лицо нойона и услышав, как он с мольбой потянулся к шаману со своим «слово, слово скажи», решил: «Конец Таргутай-Кирилтуху».
Обоз переправился через Онон. Волы с трудом, но втащили тяжёлые арбы на противоположный берег. Сача-беки ввёл жеребца в быструю воду. Сильно послал вперёд. Рука у него была крепкая, и удила держать он умел. Нойон с горечью подумал: «Плох Таргутай-Кирилтух, но и я не сразу понял сына Оелун». Времени, однако, корить себя не было. Сача-беки отчётливо представлял: надо торопиться, не то будет поздно. Первое, на что он решился, — поговорить с Алтаном, а там и с другими нойонами. Поговорить решительно.
Он вывел жеребца из Онона и, оставив во главе воинов старшего из нукеров, пустил, пыля, вдоль череды войска. Скакал, поглядывая из-под низко надвинутого китайского железного шлема на неспешно подвигавшихся вперёд всадников. С досадой думал: «Долго мы догонять будем Темучина... Да и догоним ли?.. Тот небось поспешает».
Алтай в сдвинутом на затылок шлеме, с потёками пота на пыльном лице встретил Сача-беки широкой улыбкой. Он трусил на тяжёлом мохноногом жеребце с мощным крупом, сбочь рядов с двумя молодыми нойонами.
— Вон, вон, гляди, — показал растопыренной пятерней, привставая на стременах, — утки... И жирны, знать...
Утки беспорядочной стаей прошли над рядами воинов и, резко снизившись, скрылись за недалёким холмом.
— Там озеро! — воскликнул Алтай. — Я знаю.
Оборотился к молодым нойонам:
— Здесь рукой подать. Пока мы тащимся, вы мигом обернётесь, и дичина будет.
Нойоны, как взапуски, намётом пошли к озеру.
Сача-беки хотел было остановить их, но промолчал. Однако отметил, что в рядах не шибко поспешавших воинов многие завистливыми взглядами проводили поскакавших в степь. Опустил лицо, побоялся выдать раздражение. В мыслях прошло: «Они не в поход идут и не к сече готовятся, но охотничьей забавы ради вышли в степь». С трудом перемог гнев, сказал Алтану:
— В сторону подай, разговор есть.
Алтай взглянул на него благодушно, но отвернул жеребца от рядов.
Сача-беки с детства знал за Алтаном это свойство: то взбеленится невесть от чего, то благодушествует, когда и юрта над головой горит. Такой уж это был человек. Мог в драку из-за пустяка кинуться, а мог и перетрусить до медвежьей болезни. Так и в этот раз случилось. Прискакал к нему Даритай-отчегин, наговорил страшного о Темучине, Алтай с перепугу бросился к Таргутай-Кирилтуху. Да тут Темучин налетел на его курень, он и вовсе перепугался. А страшного-то не случилось. Темучин только и всего что разогнал табуны его кобылиц, овец по степи разогнал и ушёл. Табунщики кобылиц собрали, отарщики сбили отары, и Алтай успокоился. Что там Темучин, да и где он?
Беды нойон не видел.
Сача-беки решил ударить резко. Спросил:
— Почему, думаешь, Даритай-отчегин в поход не пошёл?
Алтай скосил глаза на нойона, мотнул башкой, хекнул в нос:
— Хе... А что людей да и коней ломать? Правильно сделал. Да и я бы не пошёл, но все закричали, как архи опились: в поход, в поход... А где Темучин-то? Который день идём, а его не видно. Ушёл, знать, к кереитам.
— Ну нет, — начал Сача-беки с напряжением в голосе, — не ушёл... Он зубы покажет... Воинов у него достаточно, зла ещё больше. Он ничего нам не простит. Ни того, что из куреня выбили, ни табунов и отар Есугея, да и колодки, что носил на шее, не простит.
Алтай заволновался, поводья бросил, тяжело повернулся в седле.
— К чему говоришь, — спросил, — или что известно стало?
— Известно, — как отрубил Сача-беки, — ты посмотри, как идём, словно на той[46]. Ты вон молодых нойонов за дичиной послал, а о том не подумал, что как бы нам дичиной не стать.
— Говори, что известно, — перебил Алтай. — Что попусту лаять?
Сача-беки, встав к нойону стремя в стремя и понизив голос, чтобы не услышали в рядах воинов, заторопился:
— Кто ведёт-то нас? Я с утра к Таргутай-Кирилтуху прискакал, а в юрте шаман. Гадает, что ждёт нас... Осёл, ежели даже одеть на него золотое седло, всё равно остаётся ослом... Какие сейчас гадания? Коня надо взнуздать, чтобы ему поводья губы резали, а мы прём в степь, как слепые. Куда? Зачем? Нойонов надо собрать и поставить во главе войска сильнейшего. Вот тогда мы нагоним Темучина. На крепкий сук острый топор нужен... А сын Оелун — крепкий сук.
— Да-а-а... — подбирая поводья, протянул Алтай. — Таргутай-Кирилтух и правда — какой там топор... Так, мешалка для шулюна...
21
За время похода — а путь их громадной петлёй пролёг через степь — лицо Темучина сделалось тёмно-бронзовым, борода и волосы на голове выгорели, но солнце не обесцветило их, а, напротив, съев черноту, усилило рыжий цвет. Движения его стали чёткими, властными. Это был уже иной человек, чем тот, кому хан кереитов Тагорил дал сотню воинов. Знать, Темучин поднялся ещё на одну ступень по своей лестнице жизни.
В походе он не потерял ни одного воина. Но главным, наверное, было всё же то, что сотня его сбилась, как зимняя стая волков. Это по осени, по первым снегам, волчья стая неустойчива и не идёт на матерого кабана или на сохатого, который одним ударом рогов давит волка. Но как только окрепнут морозы и над закрытой снегом степью запоёт пурга, волчья стая сколачивается в крепкий кулак и с отчаянием бросается и на десятилетку кабана-одинца, и на горбоносого самца сохатого, будь у него на голове и костяная корона в полдюжины лемехов. Так и сотня Темучина могла ныне смело пойти на врага в десять, а то и более раз превосходящего численностью. Каждый в сотне знал своё место в строю, не выпускал стрелы попусту, и удар меча каждого достигал цели.