Надсадно стонали верблюды, влача тяжкие китайские стенобитные машины, грызлись, страдая от жажды, кони, с треском сталкивались арбы бесчисленного обоза. А над всем этим скопищем висело облако пыли, поднятое с полей, лежащих по обеим сторонам дороги. Эта пыль затрудняла дыхание и одевала лица воинов в желтизну, словно уже уравнивая с мёртвыми ещё живых, большая часть которых должна была бесследно раствориться в ней. Но воины пока шагали, шагали, утирая с лиц жёлтую пыль и глядя вперёд воспалёнными глазами. Там, впереди, был Самарканд — сказочный город со сказочными богатствами, который шах уже отдал им на разграбление на три дня. И эти три дня представлялись каждому из шагавших в нестройных рядах великой наградой, которая могла обогатить на всю оставшуюся жизнь. В воображении многих их руки уже шарили в наполненных золотом железных сундуках купцов, хватали с полок ремесленников бесценные вазы и кувшины, подносы и светильники, скатывали драгоценные ковры и увязывали в сумы штуки шуршащего шёлка. Шёлк пенился перед мысленными взорами, играя всеми цветами радуги, а бесценная посуда звенела сладостно, как, наверное, должны звенеть подносы в руках гурий в райском саду. В рядах шагавшего войска только и слышались разговоры об искусности мастеров Самарканда, о бездонных подвалах купцов, наполненных доверху лучшими товарами. Говорили, что Самарканд торгует с Бухарой, караваны его ходят в далёкие Индию и Китай и ещё дальше, на самый край земли. Речи эти воспаляли головы, и даже обозники в ободранных халатах, в обязанностях которых было лишь одно — собирать сухие лепёшки навоза для костров, — в пылких мечтах уже открывали лавки, торгующие красным товаром, который они непременно добудут в счастливом походе.
Шах Ала ад-Дин Мухаммед и сам страдал от нестерпимой жары, и его лицо покрывалось жёлтой пылью, но он не сходил с коня, хотя мог проделать путь под балдахином роскошной беседки, укреплённой на спине могучего верблюда. Ала ад-Дин Мухаммед хотел показать кипчакским эмирам, что он воин и первый воин своего войска. Мысли его, как и мысли простых воинов, шагавших по дороге к Самарканду, отчасти были заняты богатствами, которые обещал поход, но не только это было у него в голове. Мстительное чувство вскипало в нём каждый раз, как только шах думал о предстоящем штурме крепости и о непременной победе своего войска. Он отчётливо представлял, как приведут к нему спутанного арканом самаркандского султана Османа и бросят к копытам коня.
«О, грязная собака, — раздражаясь, думал о султане Османе шах, — предавшаяся гурхану кара-киданей... Я прикажу вырвать лживый язык из твоей глотки».
А думать Ала ад-Дину надо было о другом.
Он выдал матери везира Хереви, не представляя, чем это ему, шаху, грозит. Хереви был не только верноподданным Ала ад-Дина — таких людей у шаха насчитывались тысячи, — он был столпом его могущества. И не царице всех женщин потребовалась голова везира, но кыпчакским эмирам. Хереви крепко держал в руках власть и не позволял им запускать руки в казну настолько, чтобы пошатнуть государственные основы. Люд шахский стригли, как овцу, под корень, считая, что чем короче стригут, тем гуще она обрастёт. Но всё же везир Хереви не давал сдирать кожу с овцы, а желающих сделать это было более чем достаточно. Ныне Теркен-Хатун двигала на место везира своего человека, и это был как раз один из тех, кто сам доставал из-под халата нож, чтобы без промедления перехватить глотку золотой овце и тут же освежевать её.
Предав везира Хереви, шах Ала ад-Дин Мухаммед вплотную подошёл к черте, за которой ему грозили тяжкие испытания.
Самарканд открылся войску неожиданно. Ветер отнёс в сторону облако жёлтой пыли, и глазам предстали крепостные стены, за ними — вонзающиеся в пронзительно-голубое небо минареты, сверкающие глазурованной плиткой порталы медресе, сияющие под солнцем купола базаров.
Город раскрылся перед войском шаха, как плов, поданный на золотом блюде вызревающих вкруг него полей.
Ворота крепости были закрыты — кто-то предупредил султана Османа о движущемся к городу войске — однако стены Самарканда с очевидностью являли, что подготовиться к отражению врага султан не успел. Стены были ветхи, тут и там в кладке зияли дыры, и было ясно, что такая защита долго не устоит против китайских машин, способных сокрушать куда более мощные преграды.
Ала ад-Дин Мухаммед поднял руку и довольно, лаская каждый волос, огладил бороду. Взгляд победительно скользнул по лицам эмиров. Ежели в походе к Самарканду его ещё мучили сомнения, то сейчас он уверился: штурм будет коротким и успешным. Шах повелел поставить свой шатёр — ему надоело печься на солнце и играть роль первого воина войска. К чему утомительные забавы, когда достархан разостлан и осталось только сесть, засучить рукава халата и вкусить сладостный плод.
Осада началась в тот же день, а к вечеру Самарканд запылал, подожжённый множеством горящих брёвен, заброшенных через стены китайскими метательными машинами, и языки жаркого огня окрасили темнеющее небо багровым пугающим заревом, от одного взгляда на которое нехорошо становилось на душе у человека, неуютно, знобко. Это неуютство ещё более усиливали тяжкие, ухающие звуки ударов мощных таранов, вдребезги разносивших старый кирпич крепостных стен. И ясно стало и атакующим, и обороняющимся, что город обречён.
В сумерках Ала ад-Дин Мухаммед вышел из шатра и остановился, глядя на пылающий Самарканд. В алом отсвете пламени на лице объявились в улыбке зубы. А улыбаться шаху никак не следовало.
Он, согласившись на требования Теркен-Хатун отдать ей с головой везира Хереви, не думал, что резал курицу, которая несла золотые яйца, как не думал и сейчас, воюя Самарканд, что, захватив эту крепость, вплотную выходит к вольным степям, где кипит, бушует море нового, рождающегося Народа. Бунчук гурхана кара-киданей был не виден шаху в степной дали, но он там был и грозил, ох, грозил магометанскому миру. А за ним, в глуби степей, были и другие бунчуки воителей ещё более сильных, чем гурхан. Когда в ночи пылает перед тобой такой костёр, как город Самарканд, ничего не видно в окружающей степи и наверняка ничего не разглядеть за горящей крепостью. А надо бы, коли хочешь жить.
3
У Оелун побелели волосы.
На другой день после того, как неведомые люди увезли Темучина, она перехватила взгляд Хосара, который с удивлением взглянул на неё.
Хосар, по малости лет, не понимал, отчего седеют волосы. Неведомо ему было, что белизна эта — не след лёгкой жизни и счастливых улыбок, но мета испытаний и горя.
Умываясь в то утро из кадушки, стоявшей у входа в юрту, Оелун увидела в водяном зеркале, как ей показалось, не себя, но кого-то чужого в белой шапке волос. Седым был не один волос, не два, седа была вся голова. Оелун ниже склонилась над водой и узнала себя, но белая шапка над знакомым лицом не изумила и не огорчила её. Она только поняла, почему Хосар посмотрел с удивлением. Оелун зачерпнула воду горстью, и изображение разбилось на множество бликов. Она омыла лицо и больше не вспомнила об увиденном в водяном зеркале.
Ей было не до того.
Прошёл год, как схватили Темучина. В верховье безымянного ручья никто не считал времени день за днём, но Темучина схватили в пору осенней охоты, а сейчас опять наступала осень.
Этот год они прожили трудно.
Главной заботой были пища, очаг и корм для лошадей, с которыми Оелун не хотела расставаться.
Приготовленное загодя сушёное мясо они съели к половине зимы, и Оелун заправляла в котёл только коренья, но и их оставалось немного.
Так же быстро таяли и копёшки сена, хотя охапки, которые Оелун подбрасывала лошадям, с каждым днём становились легче.
Лошади подбирали корм до последней травинки и, взбрасывая головы, поглядывали на хозяйку. В глазах лошадей была надежда и жалоба. Оелун отводила взгляд. Саврасый перебирал её волосы мягкими губами, дышал в затылок тёплым паром и, наверное всё понимая, вздыхал, раздувая брюхо.