Есть совсем не хотелось. На тарелки Зайга ничего не положила. Пусть лучше прислуга увидит завтра утром три совершенно чистые тарелки, чем две чистые одну с остатками еды. Небось подумает, что я начинаю сходить с ума от одиночества. Хотя… может, это и недалеко от истины.
Камин топится, и все-таки прохладно.
«В шкафу слева большой толстый платок, накинь на плечи. Он в темную клетку, тебе к лицу, и нисколько не испортит поминального настроения», — словно услышала она наставление Кугуры.
Зайга закуталась в платок и заняла свое место за столом, у камина. Огонь уже обуглил поленья, но форму еще они не потеряли и переливались красным светом, время от времени выстреливая голубыми искрами.
Женщина выключила люстру и осталась сидеть в потемках.
«Кем он тебе приходился?» — почти явственно прозвучал голос Кугуры. Будь она жива, в этом году ей исполнилось бы девяносто пять. Ее упоминают в числе зачинателей рабочего движения в Латвии. Революция 1905 года, потом ссылка, деятельность в эмиграции. До последних дней жизни старушка сохраняла ясность ума, память и способность к логическому мышлению.
«Не знаю… как бы это объяснить, мадам Кугура».
«Ты о чем-то умалчиваешь».
Зайга кивнула.
«И ладно. Если речь идет о любви, каждый сам себе судья. К сожалению. Человек со стороны судил бы не так строго».
Зайга откупорила бутылку и налила в фужер шампанского.
Пью за то, что наконец-таки мне удалось отделаться от тебя, Райво Камбернаус!
Выпив, она выхватила из вазы лапу серебристой ели и бросила ее в камин. Взметнулось пламя, с треском загорелась хвоя.
Покой. Наконец-то покой. Все! Аминь!
«Ты опять за дровами? — проскрипела Кугура. — Может, хватит на сегодня? А прислугу ты распустила, вот мне не приходилось носить дрова. С горничными нельзя либеральничать. Когда мы жили в Люцерне… Нет, кажется, в Цюрихе… Я была вынуждена нанять домработницу, дети еще пешком под стол ходили, а у нас с мужем все время, каждая минута уходила на оргработу. Нам было поручено без лишнего шума приобрести типографское оборудование и по частям переправить его через границу. Я никак не могла понять, почему мне попадаются презлющие домработницы и ни одна из них не держится дольше месяца. Как-то пожаловалась на свое горе княгине, жившей по соседству и тоже бывшей замужем за революционером. „Вы сидите с кухаркой за одним столом? — рассмеялась княгиня. — Удивительно, что они по месяцу у вас выдерживают. Во-первых, на кухне она может досыта есть что душе угодно, а ваше присутствие ее сковывает, ей стыдно наедаться. Во-вторых, человек согласен служить лишь более значительной персоне, чем он сам. Служить высокопоставленному лицу — это честь, а прислуживать ровне — унизительно. Вы унижаете человека по десять раз в день и удивляетесь, что он ищет работу в другом месте. И не надейтесь, подарки не спасут положение, они лишь приведут к новым унижениям и переживаниям“. Следующая кухарка отработала у меня вплоть до того дня, когда мы покидали Швейцарию, и на перроне заливалась слезами, так ей было жаль расставаться с госпожой. Если бы она знала, как я измучилась, изображая светское высокомерие!»
К лешему этот дурацкий спектакль, поставленный для одного зрителя, себя самой! Райво в гробу, мир его праху и сему дому! И никаких проблем.
Не убрав со стола, Зайга поднялась в спальню. Кровать была застелена белыми накрахмаленными простынями, уголок одеяла отогнут.
Она влезла в ночную рубашку, открыла книгу, прочла полторы страницы, но не запомнила ни слова, мысли ее блуждали где-то далеко.
Выключила свет, закрыла глаза, но не смогла заснуть. Она прислушивалась, как ветер буйствует за стеной и швыряет на крышу сухие ветки.
Нет, я обязательно куплю добермана! Завтра же попрошу шофера, и он сделает, он все может, у него всюду дружки и связи.
Часы показывали далеко за полночь, а она все еще ворочалась с боку на бок и никак не могла уснуть.
…Окна родильного отделения над парадным подъездом кирпичного здания с башенками и флюгерами. Больничный сад разросся и напоминает парк. В хорошую погоду по дорожкам прогуливаются больные в серо-голубых фланелевых халатах до пят и широких пижамных штанах в полоску, которые почти всем не по размеру. Одни гуляют в одиночку, другие вышагивают в окружении свиты родственников. Связь с внешним миром обитатели больничного корпуса поддерживают через парадную дверь, и тот, кто сидит у окна, видит, как подъезжают машины «скорой помощи», санитары везут на тележках обед в больших армейских термосах, деловито снуют медсестры.
«Ты не думай, я на тебя не дуюсь, — пишет в своей записке Марга. — Сама виновата, никто меня за язык не тянул. Попалась на удочку Обалдуя. Он только вошел в аудиторию, а я уже по лицу сообразила, что сейчас будет. Это было на следующее утро после того, как тебя упекли в больницу. Я поняла, что ты меня не выдала, иначе бы он затащил меня в свой кабинет.
— Я требую от вас правды! — завизжал Обалдуй голоском евнуха, точь-в-точь как визжат у нас в деревне поросята, когда их кастрируют. — В последний раз спрашиваю! Кто из вас прошел медосмотр вместо нее? Вы же понимаете, я так или иначе дознаюсь — и тогда пощады не ждите! Ложь на тараканьих ножках ходит! Честь техникума поставлена на карту!
Если бы секрет был известен мне одной, ни за что бы не призналась, но ведь знала об этом половина курса. И я решила: лучше уж встану.
— Вы? Вы?!
— Мне очень жаль, товарищ директор, — мычу жалобно.
— Почему вы это сделали?
— Она попросила, — я пыталась пустить слезу, но по заказу у меня никогда не получается. — В начале осмотра я пошла к врачу со своей карточкой, а под конец — с ее.
— Вы понимаете, что это была медвежья услуга?
— Теперь — да.
— Марш в канцелярию за документами! — орет Обалдуй и под удивленный гул аудитории принимается колотить по столу журналом успеваемости. — Исключение из техникума в данном случае самая легкая мера наказания, ведь это настоящее уголовное дело!
Уголовный кретин, вот он кто! Уж я-то плакать о его техникуме не стану! Мне обещают сезонную работу на взморье и комнату на двоих дают, так что пусть он подавится своим общежитием. А к осени мой милый подыщет что-нибудь и получше. Ты обо мне не беспокойся. Будь здоров и держи хвост пистолетом!»
Каждый больничный корпус посетители штурмовали по-своему. Где взбирались на груду пустых ящиков, чтобы поговорить с близкими через окно, где проникали внутрь через кухню, а здесь передачи поднимались наверх по веревочке. Обитательницы родильного отделения менялись, но вновь прибывшие как бы получали этот метод по наследству. Дурная привычка прижилась, как приживается, врастает корнями в почву неистребимый пырей, она приятно разнообразила монотонность будней, давала выход частице авантюризма, которая заключена в каждом из нас. Время от времени начальство выходило из терпения, тогда сестра-хозяйка отбирала спрятанную под какой-нибудь тумбочкой веревку, но уже через час находилась другая — и все продолжалось по-старому. Руководство отделения меняло время приема передач, подстраиваясь под посетителей, но ничто не помогало. Посетители родильного отделения никак не могли обойтись без дыры в дощатом заборе со стороны тихого переулка, откуда до ворот почти километр кружного пути, им просто было необходимо привязывать пакеты со снедью к веревочке, спущенной из окна второго этажа, и напряженно следить, как они взмывают вверх, раскачиваясь из стороны в сторону. И, воровато озираясь, перекрикиваться отрывистыми фразами, пока не шуганет их кто-нибудь из персонала. Переговоры через окно и фокусы с веревочкой престижу больницы не вредили, так как корпус находился в глубине сада, вдали от людских глаз, а вот лазание через дыру в заборе удивляло, конечно, прохожих, и поэтому главврач, вызвав бригадира столяров, приказал ему заделать щель наглухо. В сотый раз занимаясь этим делом, бригадир решил: чем попусту переводить гвозди, лучше смастерить красивую калитку. Обе стороны были удовлетворены, а главврач как-то раз даже прихвастнул: мол, калитка его изобретение, и как это больница могла столько лет без нее существовать!