Литмир - Электронная Библиотека
Содержание  
A
A

Семен Григорьев подал сильную жилистую руку. Черные, жестковато прищуренные глаза смотрели в лицо Зыкову выжидательно.

— Щенятами интересуются, — сказала жена. — А сами из милиции.

«Предупреждает», — невесело подумал Зыков и дружелюбно улыбнулся Григорьеву. Тот улыбки не принял, взял с опечка пачку папирос, сунул в карман.

— Щенятами, стало быть, интересуетесь? Идемте.

Пересекая двор, вошли в просторный сарай. Здесь, наскоро прикрытый брезентом, стоял мотоцикл с коляской. На колесах, на коляске не было ни грязи, ни пыли. Помыт, почищен. В углу сарая на сенной подстилке возились четыре серых, пушистых, неуклюже-толстых, как медвежата, щенка. Увидев хозяина, наперегонки бросились к его ногам, подкатились, запрыгали, виляя тонкими хвостиками, радостно поскуливая и взвизгивая. Зыков присел, почмокал губами, протянул руки. Щенята попятились, злобно ощерились.

— Вот зверюги! — изумился он.

— Собаки отменные. От просителей отбоя нет.

— Я просить не буду. Мне хотелось поговорить с вами наедине. Жене необязательно знать о нашем разговоре.

Ногой подкатив толстый чурбак, Григорьев жестом пригласил Зыкова сесть, сам сел на такой же чурбак, распечатал пачку «Беломора», прикурил, спохватившись, протянул папиросы Зыкову.

— Спасибо, я не курю.

— И правильно делаете, — рассеянно одобрил он, постучал крепким ногтем по коробке спичек. — Слышал, что ходите, расследуете. Так и думал: ко мне явитесь.

— Почему так думали?

— Младенцу понятно — стреляли не в Веру Михайловну. В Минькова целились. — Стиснул в зубах мундштук папиросы, прищур глаз стал еще более жестким. — А мы с Миньковым — враги. Но вам, наверное, уже известно, что в ту ночь я в поселке не был. И сказать мне вам нечего. Сам голову ломаю — кому понадобилось подстерегать Минькова?

— Враги у него, кажется, есть и кроме вас…

— Я не то сказал. Враг — другое. Миньков — поганый, дрянной человек.

— Мы часто совершаем одну и ту же ошибку: неудобный для нас человек — дрянной человек. Миньков — егерь. Поставьте себя на его место.

Григорьев положил ногу на ногу. На носке сапога тускло блеснула железная подковка.

— Не то плохо, что Миньков — егерь, а то, что егерь — Миньков. Ни на его месте, ни рядом с ним стоять не желаю.

— Сказано сильно, — насмешливо одобрил Зыков. — К этому бы еще и логики немного. А логика тут такая: на Минькова возложены определенные обязанности. Считаться с этим, нравится или нет, надо.

— Слышал. Не раз уже. Наслушался — во! — Ребром ладони провел по горлу. — Начальству всегда кажется, что оно с одного взгляда умеет отличить прямое от кривого. И невдомек, что самое горбатое дерево, если на него с одной стороны глянуть, может прямым показаться. Вот и Миньков… Если он при обязанностях — ему и вера, и доверие, и поддержка. А правда? А справедливость? Слова эти придуманы, чтобы дураков околпачивать.

Сцепив на колене пальцы рук, Григорьев смотрел перед собой тяжелым сосредоточенным взглядом. Голоса не возвышал, казался спокойным. Но Зыков видел — не спокойствие это. Чувствовал в нем злость, не ту легкую, что разом всполыхнется и разом же опадет, а злость трудную, темную, свинцовую, не находящую исхода.

— Странно, — сказал Зыков, — странно все, что вы говорите. Неужели действительно не понимаете простой, как этот вот чурбак, вещи — вы совершили проступок, вам и отвечать? Что же тут несправедливого?

— А то, что проступка я не совершал.

— Вот как! Совсем ничего не понимаю.

Григорьев молчал. Все так же смотрел перед собой сосредоточенно-тяжелым взглядом У него было приметное лицо — смелый разлет бровей, резко очерченные твердые губы — лицо человека волевого, упрямого; оно было бы привлекательным, даже красивым, если бы не какая-то застылость, несменяемость выражения.

— Уж не хотите ли вы сказать, что браконьерство вам приписали? — спросил Зыков.

— Приписали — само собой. Не в том, однако, гвоздь. Сам я, пентюх недоделанный, своей рукой все подписал. В жизнь себе не прощу!

Какая-то капля тяжелой его злости излилась с этими словами. Лицо Григорьева на минуту ожило, в глазах появился горячий отблеск.

— Как же это случилось?

— Все равно не поверите. Другим рассказывал, говорят: анекдот.

— Анекдоты тоже разные бывают. Встречаются и поучительные.

— Ну ладно, расскажу. Только тут двумя словами не обойдешься.

— Зачем в двух словах — расскажите, как оно и было.

— Участки у нас, соболевщиков, далеко от дома. Вертолетом забрасывают. Сезон охоты полтора-два месяца. Ну вот, в позапрошлом году высадился я в тайге, сложил в зимовье припасы, продукты. Сам налегке подался к другим зимовьям. Всего их на моем участке четыре. Обыкновенно весь сезон кочуешь от одного к другому, ставишь и проверяешь капканы, попутно добываешь рябчиков на приманку… Через несколько дней возвращаюсь к своему первому зимовью. А в нем все разграблено. Шатун, будь он проклят, забрался. Все мешки распотрошил, что мог сожрать — сожрал, остальное раскидал, истоптал, с землей смешал. Словом, оголодил меня — ни хлеба, ни соли, ни чая. Податься домой — сезон, считай, пропал. Сходить к кому-нибудь из ребят? Каждый, конечно, поделится всем, что есть. Но каждый берет только для себя, на раззяв, каким я оказался, не рассчитывает. Перебьюсь, думаю. Добуду мяса — проживу. На моем участке обычно до больших снегопадов держались изюбры. В том году, как назло, снег выпал рано, изюбры спустились вниз. Делать нечего, собрался и за ними двинулся. В дороге меня пурга прихватила. Когда харчи есть, любая пурга не страшна, пересидел в затишке, хоть день, хоть два — иди дальше. А мне голод сидеть на месте не дает. И знаю, что в пургу почти невозможно добыть зверя или птицу — иду-таки. Где иду, куда иду — сам не знаю. Пес мой обессилел, язык вывалил, еле тащится. На третий день перед потемками снег идти перестал, ветер поутих. Спускаюсь в какую-то падь, вижу, на косогоре кормится сохатый. И совсем близко. Свалил его с первого выстрела. Собака моя от радости про усталость забыла — прыгает, взвизгивает, норовит в лицо лизнуть… Ну, переночевал там же. На рассвете слышу: собака поблизости лает. Моя ей откликается. Смотрю, мчится чей-то пес. Подбежал. Тимохи Павзина кобель. Стало быть, вон куда я вышел… Пурга совсем угомонилась. Бело кругом, тихо. Прошел я всего-то с километр, вижу — над зимовейкой дымок вьется. Мне от радости хочется бежать наперегонки с собаками. Заваливаю в зимовье вместе с псами. Тимоха, а с ним Степан Миньков, только, видимо, поднялись, у печки завтрак готовили. Что Степка здесь — меня не удивило. Тимохин участок прилегает вплотную к заказнику. Раньше на этом участке охотился старик один, Куприян Гаврилович. Степка его застукал в заказнике — старик убил там изюбра, участок у Куприяна Гавриловича отобрали и отдали Тимохе. Да-а… Переступил я, значит, порог. Тимоха рот разинул, а Степка ко мне. Откуда? Как? Что случилось? Помогает снять котомку, а сам, замечаю, украдкой что-то маячит рукой Тимохе. А Тимоха боком к стене подался, начал снимать и кидать в угол натянутые на распялки шкурки соболей. Глазам своим не верю — четырнадцать соболей! Я только двух успел добыть, а у него уже четырнадцать. Сезон едва начался, а Тимоха уже и домой может подаваться. Такой фарт редко выпадает. Видать, проходной соболь шел через Тимохин участок. Но, думаю, с другой стороны, не должен проходной валить так густо. Может, все дело в заказнике. Соболя в нем никто не тревожит, он размножается, постепенно расходится по ближним местам. Добро, думаю, если так, другие участки тоже станут богаче. А Степан тем временем все что-то выспрашивает и сам говорит без умолку. Такой ласковый, обходительный, только глаза острые, как шилья, так насквозь и прокалывают. Это уже позднее я вспомнил, что глаза у него были как шилья. И что он маячил Тимохе. А тогда был рад теплу, встрече с людьми, горячему чаю, зачерствевшему хлебу. К тому же Тимоха бутылку спирта открыл. Словом, праздник, какие в тайге выпадают не часто. О соболях — ни слова. Не принято у нас по-бабски любопытничать. И еще подумал, что Тимоха побоялся, как бы я не сглазил его счастье-удачу. Ну, сидим мы за столом. Хорошо на душе. Степка анекдоты травит — мастак на это дело, живот надорвешь. Потом фокус показал. Достал из егерской сумки блокнот, выдрал чистые листочки, заставил нас с Тимохой расписаться. Взял Степан надписанные листочки, дунул, плюнул, махнул руками — листочки чистые с той и с другой стороны. Бросил их в печку. Снова мы расписались. И снова то же самое. Извели весь блокнот. Степан достал бланки протоколов. Тут я уследил, как он все проделывает. Сам попробовал — не вышло, и Степан бумаги не дал, так, говорит, без протоколов меня оставите, попадется нарушитель, оформить будет не на чем. Стали мы прощаться. Тимоха мне выделил сухарей, соли и чая, я взял мяса — сколько унести смог, остальное ему оставил. Степан потянул меня в сторону и повел не совсем для меня понятный разговор. Он начал с того, что видишь, как хорошо получается, когда люди друг за дружку держатся. Все, дескать, можно сделать, если есть настоящие друзья. Я ему отвечаю, что в тайге — все люди друзья, что исстари так ведется, что иначе тут нельзя. Степан усмехнулся. Что, говорит, исстари велось, то давно перевелось, теперь хоть в тайге, хоть где — иное. Вот ты, например, считаешься лучшим охотником. Тебя высоко возносят, и от того ходишь гордый. А я, мол, человек маленький, ничем не замечательный, но шевельну пальцем — и разом слетишь со своей высоты. Так, говорит, теперь жизнь устроена, и умные люди это понимать должны. А мне, говорю, никак не понять, каким таким манером ты можешь со мной или с другим что-то сделать и разговор для чего затеял. А он мне толкует, что, мол, сразу видно: возгордился ты сверх меры и думаешь, что тебе все дозволено. Другой, добудь, как ты, сохатого, по сторонам бы оглядывался, а тебе все нипочем. Чего мне оглядываться, удивился я, если на отстрел есть разрешение. Твое разрешение, говорит, ничего не будет стоить, если я скажу, что сохатого добыл в заказнике. Как, спрашиваю, ты можешь это сделать, если все не так. Могу, говорит, не только сказать, но и доказать… Разговор этот мы вели вроде бы и в шутку. Вернее, я никак не мог уразуметь, всерьез это или просто так, пустая похвальба выпившего человека. Выпил он, правда, самую малость, но ведь человек человеку рознь, у одного со стакана ни в глазу, другому рюмки достаточно. Так и ушел я, ни в чем не разобравшись. Потом и вовсе про этот разговор позабыл. Ладно… Добыл я в тот год двенадцать соболей. Ровно столько, сколько положено. У нас порядок строгий, поймал сколько разрешено, — убирай капканы. Правильный, считаю, порядок. Начни жадничать, через несколько лет шиш — не соболь будет. Возвратился домой. Как и положено, в бане попарился, жена гостей созвала. За столом разговоры про удачи, неудачи. Меня и дернула нелегкая ляпнуть про Тимохин фарт. Через какое-то время встречаю на улице Степку. Он и говорит: «Ты чего это, Семен, языком, треплешь? Зачем наговариваешь на безобидного Тимофея? Где ты увидел у него четырнадцать соболей?» — «В зимовье видел своими глазами». — «Э-э, да ты считать не умеешь, десять их было, Семен, десять». — «Я, — говорю ему, — считать не разучился, и ты мне не заливай». А он мне с усмешкой: «Считать ты разучился. Но я тебя заново выучить могу». Остановился передо мной, руки в карманы, с пяток на носки покачивается — маленький, а посматривает вроде бы свысока. Не стерпел я к себе такого отношения, я ведь, и верно, гордый был. Сказал ему: «В учителя мне не набивайся, рылом не вышел. И самого тебя могу проучить. Вот пойду в контору промхоза и узнаю, сколько твой безобидный Тимоха сдал соболей. А сколько притаил и меж собой поделили — сами расскажете». Сказал, по правде, не подумав, первое, что в голову пришло, но вижу — попал в точку. Степку всего перекосило. Но он тут же справился с собой, сказал, вроде бы меня жалеючи: «Толковал же тебе, что с умом жить надо. А ты — клеветать. Зря стараешься. Подумай — кто ты и кто я? Я службу несу исправно, хапугам и хищникам спуску не даю. Тимоха мне во всем помогает. А ты? Ты браконьер, злостный и бессовестный!» От такого нахальства у меня глаза на лоб полезли. Степан видит это и советует: «Одумайся, Семен, не плюй против ветра. Не одумаешься — пеняй на себя. Протокол, составленный по всей форме, у меня. Помни об этом». И ушел. А я стою — как обалделый. Ах ты, думаю, мозгляк-сопляк, змей подколодный, кого, думаю, ты хочешь на испуг взять. Я же сроду не хищничал, чист перед собою и людьми. Но я слишком плохо знал Степку Минькова. Пошел, словом, доискиваться правды. И доискался. Взяли меня за воротник. Показывают протокол. О том, что я добыл в заказнике сохатого. Твоя, спрашивают, подпись? Смотрю — моя. Точно, моя. Вспомнил про Степкины фокусы. Стал говорить — хохочут: серьезный ты человек, Семен, а изворачиваешься смехотворно. Туда сунусь, сюда — нету мне веры. На Степкиной стороне документ с моей подписью и подпись свидетеля — Тимохи Павзина, на моей только мои слова. И чем больше я добивался справедливости, тем хуже относились ко мне. Стал я и склочником, и клеветником. Я и зазнался, я и оторвался…

372
{"b":"718153","o":1}