И, не стерпев, добавил, — а без такой добавки Марченко и самим собой бы не был! — что выговор его не пугает и не обижает, поскольку выносят его такие политически незрячие товарищи, какие знать не желают сложности местных условий вообще и национальных особенностей в частности…
Вот тут ему и довесили до строгача, за политически незрячих-то!
Даже и через долгое время после этого в поездках на самые дальние точки он нет-нет да откряхтывался, Марченко!..
* * *
И все-таки историю про бесславный конец Сапога затмила, обрастая тоже легендарными подробностями, история о том, как Марченко один очистил весь бассейн Согры-реки и привел в аймак «косой десяток» варнаков. И здесь самое удивительное, что слухи об этом пошли задолго до его отчаянного похода на Согру, — вначале просто как злой или веселый анекдот, в зависимости от того, кто и кому рассказывал. Дескать, заявило громко некое большое начальство, что-де кто совершит такое — и непременно один! — и того с почетом тотчас отпустят на фронт. В награду. И, ясно дело, не вытерпел хвастун Марченко — заявил, что, мол, берет на себя такое обязательство и выполнит. И обязательно один. Даже и до тех добрался этот анекдот, до кого еще, по слухам, только поклялся добраться сам Марченко, но веселья он им не прибавил. Потому что неустрашимость и удачливость рябого ястреба, прирожденного таежника, была вовсе не анекдотической. И потому что из всех легенд про грозного Марченку эта была самой невероятной, а оказалась самой правдивой.
Словом, однажды, на исходе зимы сорок третьего исчез Марченко. Поползли и полетели слухи, а через месяц люди уверенно рассказывали, что сгиб лихой оперуполномоченный чуть ли не в абаканской тайге и в поминальники милицейские записан. Кое-кто, небось, и в свой поминальник с душевным облегчением внес его, окаянного…
…Конечно, не все я знаю в подробностях, но многое могу вполне реально представить себе. Рассказывал мне о том увешанный медалями старый охотник, бывший штрафник Пантелей — рассказывал живописно и беспощадно по отношению к себе. Вдова павшего на фронте Тимофея, плача и смеясь, повествовала о грозном госте; говаривал и участковый уполномоченный Максим Ёлкин, с которым, конечно, по-дружески в подробностях делился Марченко. Разные люди рассказывали и по-разному, но главное — я с детства хорошо и влюбленно знал веселого и отважного «чай, тож уполномоченного»…
* * *
…Будто злой дух, из ниоткуда, из морозной ночной тьмы возник вездесущий милиционер. Спал Пантелей в своем добротном, лучше худой избенки, шалаше, в глухой тайге, где даже в мирное время сроду людей не бывало. Сытый, крепко спал, пригретый теплом от умело налаженной в устье шалаша нодьи[8]. Проснулся от неясной тревоги, открыл один глаз, глянул — закрыл снова. Еще раз открыл, уже оба глаза, опять закрыл — может, дурной сон на сытое брюхо. Опять поглядел — не хотелось верить: около доброго костра его недобрый человек сидел. На коротком сутунке, Пантелеевом сиденье, сидит, руки над теплинкой греет, лицо сбоку — как у ястреба.
Спросил хрипло Пантелей:
— Однако-то, Марчинька?
— Эдак, паря, — спокойно ответил незваный гость, нежданный.
— Рестовать будешь?
— Доведется, Пантелей, — усмехнулся страшно Марченко.
Махнул Пантелей к задней стенке шалаша своего и со стыдом убедился, что и ружья его на месте нет, и ножа на поясе тоже. И топора тоже нету. С отчаянья помочился в угол, осквернив шалаш, приполз к костру, поздоровался.
— Шибко ты сигаешь, паря: из лежачего положения в шалаше да сажень в сторону! — восхитился Марченко. — Только ведь выход ты не там изладил, эка беда! Перепутал спросонья, али не знал, с какой стороны я подойду, а? Поспи еще маленько, лучше прыгать станешь.
— Мошт, убегать буду? — спросил тоскливо Пантелей.
— Попробуй! — опять усмехнулся милиционер, поглаживая его, Пантелеево, ружье, и синим весельем брызнули безжалостные глаза. От усмешки его, от веселья нестерпимых глаз льдинкой холод в сердце покалывает!.. — Сам догонять не стану, ноги пристали, ходил много.
Вздохнул тяжело Пантелей: ежели догонять не хочет Марченко, значит, пулю пошлет вдогон, а пуля у него сроду зря не гуляла, кто этого в тайге не слышал, кто этого в тайге не знает? Оттого долго молчал Пантелей, потом спросил смирно по-алтайски:
— Ты совсем один, что ли?
— А ты совсем дурак, что ли? — тоже по-алтайски спросил гость.
— Я не дурак, я уродом так… — русской пословицей, поломав слово, скрыл смущение хозяин.
— Вот и возись с вами, уродами… — совсем скучно стало Марченке.
Что было делать? Скипятил Пантелей чаю, достал вяленое мясо, талкан[9] в мешочке достал, подал гостю, угощаться просил. Ел мясо Марченко, своим ножом резал, чай пил с талканом и так просто пил. Пантелею не пилось, не елось, тошно на душе было. Рядом сидя, осторожно потрогал за рукав злого духа и, охнув от боли, опрокинулся на спину: будто в капкан попала рука и вывернул ее тот капкан!
— Померяться силой захотел? — зло выдохнул ему в лицо гость.
— Не хотел! — закричал с болью Пантелей. — Ей-бох, не хотел, что ты, Марчинька!
— Пошто же за рукав сгреб? Пошутить вздумал? — все еще зло смотрел Марченко прямо в Пантелеевы глаза, и даже в полутьме шалаша лежачему Пантелею горящими показались пронзительные его глаза!
— Не пошутить, — тихо ответил Пантелей, — пощупать хотел, мошт, сон, думал…
— А, разъязвило бы тебя, урода! — захохотал милиционер. — Сон, думал? Злой дух, думал? Ну, когда проснешься, пощупай еще разок!
— Го-го-го… — глухо и боязливо отзывалась эхом тайга на дьявольский смех милиционера. Вот сидит, хохочет, сильный, как медведь, быстрый, как марал, ловкий, как рысь, упорный и злой, как росомаха, и ничего, никого не боится… Марченко… Настоящий…
— Стрелять будут меня, Марчинька? — тоскливо спросил Пантелей.
— А это как суд решит. Военный трибунал. Я — не суд, я стрелять не буду, если, конечно, не побежишь.
Вздохнул Пантелей, загоревал: хоть бы соврал для утешения Марченко, обманул бы маленько. Не врет никогда — такая про него слава. Смелый, чего ему врать? Врать худо — трусом станешь. Вот он, Пантелей, получив повестку, соврал, что сходит в свою тайгу за ружьем и тогда воевать пойдет, а сам — не вернулся. Раньше смелым был, теперь бояться стал. Всего бояться…
Сумку плоскую Марченко на колено положил, расстегнул, бумагу достал, допрашивать стал Пантелея. Не шибко грозно, спокойно даже допрашивал, только зябнуть стал Пантелей все больше. Может, нодья догорала? Поправить огонь не решался, отвечать торопился.
— Феофана и Тимофея видел ли?
…Другому бы соврать можно, Марченке как соврешь? В глаза тебе глядеть станет, внутри все застынет…
— Пайфана видел давно, Тимопей не видал. Пайфан говорил, Тимопей не велел мне к ему ходить. Сказал: ты, говорит, — это я, Бантелей, — пальцем ткнул он себя в грудь, чтобы Марченко не перепутал, — чи-зир-чир! А я, говорит, — это он, Тимопей, — и пальцем в тайгу показал — просто человек, который ничего не знает. Это не Пайфан так сказал, это ему Тимопей так велел сказать мне… Врет только маленько Тимопей: как это он — человек, который ничего не знает? Вот что я — чи-зир-чир, знает? Что Пайфан у него живет — знает? Правда, Пайфана он тоже гнать хотел, сестра не дала, Тимопеева баба. С бабой кто переспорить может?..
Кончил записывать Марченко короткий допрос, велел расписаться. С великим трудом, потея даже, расписался Пантелей, понимал — с неведомой судьбой своей согласился… Откинулся в изнеможении в глубь шалаша, загоревал опять, обессилел.
— Вот теперь все законно, — весело сказал Марченко.
— Боюсь закон! — почти простонал Пантелей.
— Ду-урак! — несердито обозвал милиционер. — Ты же теперь под охраной закона, понял? Был ты до сей поры вне закона, беглый, и всем враг…