Внезапно я исполнилась уверенности, что матроны непременно надругаются над ними, если я их не заберу. Я схватила косу и сложила в несколько раз, собираясь, видимо, засунуть под плащ или в карман. Но пока я возилась с ней, по-прежнему стоя в неловкой изогнутой позе и крепко прижимаясь щекой к краю полки, в конце коридора хлопнула дверь и послышались голоса. Мисс Крейвен – и с ней мисс Ридли! От испуга я едва не свалилась с лестницы. Я отбросила косу от себя с таким ужасом, словно это и впрямь была змея, внезапно проснувшаяся и показавшая ядовитые клыки. Потом надвинула крышку на ящик и тяжело соскочила на пол. Голоса неумолимо приближались.
Когда матроны вошли, я – в перепачканном пылью плаще и, вероятно, с красной отметиной от полки на щеке – стояла подле стула, держась за спинку, и дрожала от страха и стыда. Мисс Крейвен сразу направилась ко мне с флаконом нюхательной соли, а вот мисс Ридли остановилась поодаль и прищурилась. Мне показалось, она внимательно смотрит на лестницу, на полку и коробки, которые, возможно, в своей лихорадочной спешке я сдвинула с положенного места… не знаю. Я не обернулась посмотреть. Лишь раз взглянула на мисс Ридли, но тотчас отвернулась и задрожала пуще прежнего. Ибо от холодного пристального взора этих безресничных глаз мне сделалось именно так дурно, как думала мисс Крейвен, хлопотавшая подле меня со своей нюхательной солью. Я живо представила, что́ увидела бы мисс Ридли, войди она минутой раньше. Ужасная картина нарисовалась мне со всей ясностью – она и сейчас стоит перед моими глазами.
Я вижу себя, невзрачную старую деву, с бледным, мокрым от пота лицом и безумным взглядом, которая нелепо скособочилась на шаткой приставной лестнице и тянется трясущейся рукой к отрезанным золотым волосам красивой девушки…
Я безропотно выпила воду из стакана, поднесенного к моим губам надзирательницей. Я знала, что Селина печально сидит в холодной камере, ожидая меня, но не смогла заставить себя пойти к ней – я бы себя возненавидела, если бы пошла сейчас. Я сказала, что сегодня посещать камеры не стану. Вот и правильно, кивнула мисс Ридли – и сама проводила меня до сторожки привратника.
Когда я читала матери вечером, она спросила, что за пятно у меня на щеке, и я, посмотрев в зеркало, увидела синяк, оставленный краем полки. После этого мой голос начал дрожать и я отложила книгу. Пожалуй, приму ванну, сказала я.
Вайгерс наполнила ванну в моей комнате у камина, и я долго в ней лежала с согнутыми коленями, разглядывая свое тело, а потом с головой погрузилась в остывающую воду. Когда я вынырнула и открыла глаза, надо мной стояла Вайгерс с полотенцем – взгляд у нее был мрачный, а лицо бледное, как у меня.
– У вас ушиб на щеке, мисс, – сказала она. – Надо бы примочку поставить.
Я сидела, покорная, как ребенок, пока она прижимала к моему лицу смоченную в уксусе тряпицу.
– Жалко, что вас не было дома нынче, – снова заговорила Вайгерс. – Приезжала миссис Прайер со своим малюткой – то есть миссис Хелен Прайер, жена вашего брата, – и огорчилась, что не застала вас. Она прехорошенькая, правда, мисс?
Я оттолкнула Вайгерс и сказала, что меня тошнит от уксусного запаха. Велела убрать ванну и передать матери, чтобы принесла лекарство – сейчас же.
– Что с тобой творится? – осведомилась мать, войдя в комнату.
– Ничего, мама, – ответила я, но руки мои так дрожали, что она не дала мне стакан, а поила меня сама, как недавно делала мисс Крейвен.
Она спросила, не увидела ли я в тюрьме что-нибудь, что меня расстроило. Я должна прекратить визиты туда, коли они так плохо на меня действуют.
Когда мать ушла, я принялась расхаживать по комнате, ломая руки и думая: «Дура ты… ох дура!..» Потом взяла и начала листать эту тетрадь. Вспомнились слова Артура, что женщины способны писать лишь «дневники своего сердца». Наверное, делая записи о своих визитах в Миллбанк, я старалась доказать, что он не прав. Я хотела превратить свою жизнь в бесстрастный текст, где нет жизни и любви, – в текст, представляющий собой лишь сухой перечень фактов, своего рода каталог. Но теперь я вижу, что мое сердце все же проникло в дневник, вижу извилистый путь, которым оно следует, набирая силу от страницы к странице. И наконец оно исполняется такой силы, что называет имя: Селина.
Я хотела было сжечь и эту тетрадь тоже, но не смогла. Однако, подняв от нее глаза, я увидела на столе вазу с апельсиновыми цветами – они уже неделю стояли белые и благоуханные, как и обещала Селина. Вот их-то я и сожгла. Выхватила из вазы, бросила в камин и смотрела, как они шипят, скручиваются и чернеют. Правда, один цветок все же оставила. Положила здесь между страницами, которые впредь раскрывать не буду. Ибо, если раскрою, в воздух тотчас взовьется предостерегающий аромат – быстрый, острый и опасный, как нож.
2 декабря 1874 г.
Даже не знаю, как написать о последних событиях. Не могу ни сидеть, ни стоять, ни ходить, ни говорить, вообще ничего. Полтора дня я была не в себе. Вызывали врача, приезжала Хелен, даже Стивен приезжал – стоял в изножье кровати и смотрел на меня в ночной сорочке; я слышала, как они с матерью перешептывались, когда решили, что я сплю. И все это время я знала, что мне сразу полегчает, если только меня оставят в покое, дадут все обдумать и записать. Теперь они посадили Вайгерс в кресло за дверью, а дверь оставили приоткрытой на случай, если я закричу. Но я тихонько прокралась к столу и наконец-то раскрыла свой дневник. Только в нем я могу быть честной… пишу почти вслепую, изо всех сил напрягаю зрение, чтобы выстроить слова в ровные строчки.
Селину упекли в темную камеру! И причиной тому – я! Надо бы ее проведать, но я боюсь.
После предыдущего визита в тюрьму я приняла трудное решение больше не видеться с Селиной. Я поняла, что из-за нее я сделалась совсем другой, непохожей на саму себя или даже хуже: слишком похожей на себя прежнюю, на уязвимую и беззащитную Аврору. Я попыталась снова надеть на себя личность Маргарет, но у меня не получилось. Она будто бы усела, как шерстяное платье после стирки. Я почти не сознавала, что она делает, думает и говорит. Когда я сидела с матерью в гостиной, с равным успехом там могла сидеть кукла – бумажная кукла, бессмысленно качающая головой. Когда приходила Хелен, я даже смотреть на нее не могла. Когда она меня целовала, я вздрагивала, остро ощущая безжизненную сухость своей щеки под ее губами.
Так проходили дни после моей последней поездки в Миллбанк. А вчера я отправилась в Национальную галерею, одна, в надежде хоть немного отвлечься. В музее был студенческий день, и какая-то девушка, стоя за мольбертом перед «Благовещеньем» Кривелли, свинцовым карандашом набрасывала на холсте лицо и руки Богородицы – лицо было в точности как у Селины и показалось мне реальнее моего собственного. Не знаю почему, я быстро отошла прочь и потом старалась держаться от нее подальше. Наступила половина шестого, к ужину мать ждала гостей, но я об этом не думала. Я вдруг взяла и поехала в Миллбанк, а там велела матроне отвести меня к камерам. Арестантки заканчивали ужин, начисто вытирая миски хлебными корками. Еще на подходе к воротам верхних блоков я услышала голос миссис Джелф, которому здешняя акустика придавала вибрирующую гулкость. Матрона стояла на повороте коридора и громко читала вечернюю молитву.
При виде меня, ждущей у ворот, она вздрогнула.
Я посетила нескольких женщин – последней из них была Эллен Пауэр, которая так плохо выглядела из-за болезни и так обрадовалась моему приходу, что я не стала спешить, но довольно долго просидела с ней, держа за руку и поглаживая распухшие костяшки, чтобы утешить и подбодрить. Теперь бедняжка заходится кашлем практически после каждого слова. Врач выдал ей лекарство, сказала она, но в лазарет не кладет, потому что все койки заняты женщинами помоложе. Рядом с ней стоял лоток с клубком шерсти и недовязанными чулками – ее по-прежнему заставляли работать, невзирая на болезнь, но она сказала, что любое дело для нее предпочтительнее безделья.