— Вот и хорошо. — Его глаза упивались мною, полные одного — желания. — Я хочу подарить тебе наслаждение, а девственницы его почти не получают. — Он протянул ко мне руку и сказал по-испански что-то, чего я не поняла.
Я взяла его руку и сплела свои пальцы с его пальцами.
— Что это значит?
Его свободная рука легла на гладкую кожу моей талии.
— Иди ко мне, — прошептал он и начал целовать меня, мешая итальянские слова с испанскими, увлекая меня на бархатный покров и накрывая меня своим телом.
— Родриго, — шепнула я. И позволила ему всё.
ЛЕОНЕЛЛО
В тюрьме я коротал время, высчитывая математическую вероятность близкой смерти. Честно говоря, мой аналитический дар совсем мне не помогал. Вероятность того, что я выживу, была ничтожна.
Убийство — не такой уж великий грех, при условии, что убитый не представлял большой ценности. В конце концов, никто не поднял шума из-за убийства Анны. Кому какое дело, если убили простую подавальщицу из дешёвой таверны? Убить дворецкого кардинала — это будет посерьёзнее, но тоже не катастрофично. В конечном итоге большинство судов отдают предпочтение не крови, а деньгам. Будь я богат, я мог бы поспорить — и, скорее всего, не проиграл бы — что моя кара за то, что я всадил в человеческое горло нож, ограничится крупным штрафом и изгнанием из Рима. С таким наказанием можно было бы жить дальше — кроме Рима есть и другие города, где можно заработать на жизнь, и везде есть пьяные, которые только и ждут, чтобы человек, умеющий обращаться с колодой карт, освободил их от бремени их денег.
Но у меня не было денег на взятку, чтобы купить себе такой приговор, и не было ценного имущества, которое стоило бы конфисковать. И карлика едва ли можно приговорить к галерам, чтобы он работал тяжёлым веслом, или послать в какую-нибудь собранную из подонков общества армию, чтобы он дрался с турками. К тому же если суду что-то и нравилось ещё больше, чем звонкая монета, то это зрелище публичного наказания, чтобы потрафить черни. Повешение карлика; такое событие привлечёт толпы народа. Куда интереснее, чем представление бродячих комедиантов.
Я окинул взглядом свою тесную сырую камеру. Она была не намного больше той комнаты, что я снимал в Борго. Разница была в деталях. Моя арендованная комната была безупречно чиста, пол в ней был выметен и блестел, а не усыпан, как здесь, крысиным помётом. Кровать была застлана безукоризненно белым полотняным бельём — не то что здешняя пахнущая плесенью соломенная подстилка. В моей комнате было окошко, пусть крохотное, с видом на купола и шпили Ватикана, небольшая полочка для восковых свечей, дарящих мне весёлый жёлтый свет, когда я допоздна читал — а я это делал всегда. В моей комнате имелся скромный сундук с платьем, и ещё более ценная вещь — маленькая библиотека, книги для которой я в основном покупал в печатне, что располагалась на первом этаже. Она в основном кормилась, печатая смазанные листы с текстами уличных баллад и грубые оскорбительные памфлеты, но за прошедшие годы я сумел собрать из иногда издаваемых ими книг неплохую коллекцию: Марк Аврелий[52], хотя я и считал его паршивым занудой; несколько пьес Софокла[53]; Данте, Боккаччо[54] и Овидий[55]. Мои книги. Для дней у меня были карты, а по ночам я читал книги. А теперь я торчал в камере, где вечно царил полумрак, и я сомневался, что когда-нибудь снова смогу читать книгу.
Мои глаза защипало.
Я даже не знал, сколько времени я здесь нахожусь и где это — «здесь». Несколько дней? Может, меня приберегут до той поры, когда скончается Папа, но когда это будет? Когда умирает Папа, в Риме всегда начинаются беспорядки — так найдётся ли лучший способ успокоить буйную толпу черни, чем кровавая казнь карлика?
Быть может, у меня есть ещё неделя. А может быть, всего несколько дней. Всё зависит от того, сколько ещё протянет бедный старый Иннокентий.
Я почти желал, чтобы он поскорее преставился. Я не мог вечно коротать время, массируя мои сведённые судорогой ноги, чтобы они не болели так жестоко, и, гадая, как меня казнят. Моя видавшая виды колода карт и потрёпанный томик писем Цицерона были у меня отобраны при обыске. Если до того меня не прикончит скука, меня вскоре проведут сквозь глумящуюся толпу, вверх по грубо сколоченной лестнице, подведут к виселице и наденут мне на шею петлю. А возможно, мне повезёт. Возможно, меня отпустят, после того как отрубят мне руки или уши или нос. Вырежут мой ядовитый язык; выколют мне глаза. А потом отпустят, как пример христианского милосердия.
Dio. Иногда я жалею, что не родился более глупым. Изощрённое воображение — отнюдь не счастливый дар.
Поэтому я был почти что рад, когда в камеру явился стражник с быком Борджиа на груди и вывел меня вон.
Я едва мог ходить после того, как меня так долго продержали в такой тесной каморке. Когда я в третий раз споткнулся, согнувшись пополам от режущей боли в отвыкших от движения ногах, стражник просто-напросто схватил меня за локоть и потащил за собой, так что мои носки волочились по полу. Я не возражал против того, чтобы меня тащили; он проволок меня вверх по нескольким каменным лестницам, по длинному коридору, затем через анфиладу более богато обставленных приёмных. Дорогие ковры, великолепные гобелены и сверкающая серебряная посуда, гордо выставленная в украшенном искусной резьбой буфете… Где же я нахожусь?
— Ваше преосвященство, — пропыхтел стражник после того, как проволок меня ещё через одни широкие двери. — Вот человек, которого вы хотели видеть.
— Отпусти его, Микелотто.
Я был опущен на ещё один роскошный ковёр, и мне пришлось сжать зубы, чтобы сдержать невольный крик, когда мои ноги пронзила боль. Стражник встал у стены, и я сердечно ему кивнул, прежде чем перенести своё внимание на фигуру, сидящую за письменным столом.
— Надеюсь, вы простите меня, ваше преосвященство, — вежливо сказал я. — Боюсь, мне придётся немного посидеть, ибо если я попытаюсь подняться, то упаду.
Он устремил на меня задумчивый взгляд; я меж тем начал растирать сведённые судорогой мышцы бёдер. Передо мною был сейчас тот самый юноша, которого я видел и запомнил перед тем, как лишиться чувств: худое весёлое лицо, золотисто-рыжие волосы и чёрные проницательные глаза. Теперь, глядя на него с близкого расстояния, я мог определить, что ему, пожалуй, лет семнадцать, но он сидел, развалившись в своём резном кресле, как сидел бы взрослый мужчина — и к тому же хозяин всего и вся, что его окружало.
Он продолжал разглядывать меня с головы до ног, как разглядывают страдающую костным шпатом лошадь, которую, тем не менее, подумывают купить.
— Потрясающе, — сказал он наконец. — Клянусь Богом-отцом, у меня не вмещается в голове, как такой человек, как вы, смог убить одного здорового мужчину и ранить другого, а потом гнаться за ним через полгорода.
— А вы видели их потом, ваше превосходительство? Человека, которого я убил и второго, которого я догнал? — Отпираться было бессмысленно; меня поймали, можно сказать, на месте преступления.
— Я видел их, — отвечал он.
— Тогда вы наверняка знаете, как я это сделал.
— Я хочу, чтобы вы рассказали мне об этом сами, ибо одно дело — догадываться, а другое — знать точно.
Теперь настала моя очередь рассмотреть его с ног до головы. Он меж тем продолжал глядеть на меня с невозмутимостью леопарда, явно не имея ничего против того, что я разглядываю его. На нём было облачение епископа и изысканно украшенный серебряный крест, но больше я не увидел в нём ничего от служителя церкви.
— Первого я убил, всадив ему в горло нож, — сказал я наконец.
— Вы недостаточно высоки, чтобы дотянуться до его горла.