Счастливыми сели за тот стол люди Долгорукого лучшие люди: князь Семён Несвецкий, поручик Иван Дурасов с подьячим и десятью писарями. По другую руку уместились майор Матвей Булгаков, капитан Василий Арсеев, потом сели четверо подьячих из Троицкого, присланных Толстым для вспоможения и личных докладов, потом пришёл ещё капитан, проверявший караулы, и два старательных сержанта. Особо сидели войсковые старшины — Обросим Савельев, Иван Иванов и страстный поклонник Москвы, всё время глядевший в рот Долгорукому, Ефрем Петров.
Ужин затянулся за полночь. Пили и пели. Грозили всему Дону. Опять пили и снова грозили. Потом вышли на волю, пьяные, и направились в конюшню — выбирать девок на постель.
Аптип слышал в ночи их пьяные голоса. Песни.
А на столиках стоят яства сахарные…
…да два шведские инаралушки-и…
…вот как бы на пруцкую королевну:
То-то бог судья, а ты наша,
Наша пруцкая королевна-а-а-а!
— на разные голоса тянули незнакомую песню.
Раздался девичий визг. У стены конюшни, прямо напротив Антипа, забился, замычал отрезанными губами атаман Василий Блинов: он узнал крик своей дочери…
11
Около сотни бахмутцев и столько же степной вольницы, пришедшей с Лоскутом и Гришкой Банниковым — все на конях, — выбрали походным атаманом Булавина. Он провёл их мимо Нового Айдара и под самым Шульгиным-городком велел укрыться до темноты в Ореховом буераке. Что делать дальше, Булавин и сам не мог представить. Ясно было одно: надо отбить всех от князя Долгорукого. Понимал: без рубки не обойтись, но сил на это хватит. Однако он совсем не так представлял начало большого дела, а этот предстоящий бой — хочешь не хочешь — ложился началом той дороги, которую давно искала вольница на Дону, о которой не раз ломал голову и он, Булавин, в длинных разговорах с Некрасовым. Нет, не так хотелось им начать, но в жизни, как в лесу, никогда не выходишь на дорогу в том месте, где бы хотелось…
Булавин спустился в буерак к большому костру. Старый разинец Лоскут прищурил на него кошачий глаз.
— Ну, атаман, когда поведёшь?
— В ночь позову. — Булавин оглядел людей. Громко спросил: — Слухайте, атаманы-молодцы! Хто не хочет быть заедино с нами, хто не хочет стоять за вольный Дон — тому дорога отворена на все четыре стороны, а хто к нашему делу пригореть сдумал — тот брат нам всем, навроде как единокровный.
Разговор пошёл нешуточный. Сгрудились казаки. Каждый понимал, что сегодняшнее ночное нападенье на царёва полковника — начало большого и, быть может, страшного времени, из которого не каждой голове удастся выжить.
— Веди, атаман! — рявкнул Стенька из Ивсужской. Золотой крест на массивной цепи всё ещё висел у него на шее, путаясь в лохмотьях.
— Веди, Кондратей Офонасьевич, нет у нас ыной дороги. Видно, кончилась наша гулянка, кончилось времечко золотое, отныне выбор един: воля или смерть.
— Верно, Лоханка! Ныне и на Диком поле не схоронишься, — покачал головой Филька. Он задумчиво пересыпал жемчуг из горсти в горсть.
— О-ох, казаки! — вздохнул пожилой беглый человек. Он говорил, не подымая головы, куда-то в ноги себе, обнажив тёмную жилистую шею. — Мы тут думу думаем, а царёв кат, он не дремлет, он топорик точит на наши головы…
— Ничего! До беды — три годы, а нам ныне есть надобно! — проворчал Стенька.
— Всё одно в эту зиму все передохнем, ежели станем бегать от Долгорукого! — решительно вставил Лоханка.
Булавин смотрел в широкое красное лицо этого человека и не мог понять, как оно могло быть таким отчаянным тогда, в степи, когда Булавин разрубил ему шапку. «Вот до чего звереет человек! До чего звереет, когда загнан!» — думал он, не вмешиваясь больше в спор и отходя по развалу буерака к лошадям. Надо было взглянуть, что за лошади. Почти все пешие увязались за Булавиным из Бахмута, а по дороге выменяли, выпросили, купили, а то и просто отогнали себе лошадей в Кривой Луке и даже плавали через реку в Новый Айдар. За вольницу свою он пока был спокоен. Отряд Долгорукого в полтораста человек они разобьют, надо было думать о будущем, которое начнётся с завтрашнего утра.
В густых уже сумерках прискакал Рябой и привёл ещё десятка четыре казаков. Он развалился у костра и запросил есть. Цапля принёс ему кусок вяленого мяса и обломок чёрствого хлеба. Он ел будто напоказ. Лихорадочно горели его глаза.
— Про чего гутарите? — спросил, взглянув на Лоскута.
— Да вот казаки-молодцы про Разина спрашивают, — выдохнул Лоскут.
— А чего спрашивать? Вон спроси у нашего попа Алексея — он им всем анафему пропоёт!
— Попы да бояре мастера на это, — ответил Лоскут, — а простой человек тайком молится за него, понеже Разин-то, Степан-то Тимофеевич, за простого человека стоял, за него и смерть принял. То славна смерть! Боярам с руки эта анафема: страх у них по сю пору не прошёл, помнят, как мы гуляли! Я вон в Черкасском как гляну на его кандалы, что к стене церковной прибиты, так рука к сабле и тянется…
— Сегодня, дядька Иван, я в ихних кровях свою саблю выполошшу! — вскочил Окунь.
— Это славно, казуня, — похвалил его старый Лоскут, — токмо того лучше, ежели ты попам да боярам, когда они Стеньку Разина проклинают, в глаза плюнешь — вот где смелость надобна! А так все мы смертные двоелики. Пред властью царёвой ругмя ругаем его, сердешного. Ради страха прост человек ругает, ради места — служивый, а в душе-то все почитают заступника. Он правду искал. Как не стало воли, как почали нас, казаков, бояре раскостивать, тут и вскричал Разин: какой, гутарит, человек ни есть, а он хочет есть! Бог дал вам зубы, а хлеба не дал. Нужда, вестимо, чинов не знает. Айда на Волгу за царёвым хлебом! И пошли… Ты чего, Кондрат?
Старый казак ощерил зубы, сощурился, всматриваясь во мраке в жесты Булавина. Тот отзывал его и Рябого в сторону.
— Наутрее, ежели не нас, а мы порубим супостатов, то велю вам скакать по городкам новорубленным и всех казаков подымать, понеже скоро двинутся на нас царёвы полки.
— Надобно ждать будет, — согласно затряс головой Лоскут.
— На верховые городки надёжа, — гудел Булавин, — в понизовье же одни старожилые, те покой возлюбили, у них у всех спины колесом от поклонов. То не казаки…
— Не пора выходить? — спросил Рябой.
— Рано. Вот поулягутся — и налетим.
Чем ближе подходил час выступления, тем беспокойнее становилось в Ореховом буераке. Темнота, окружившая буерак, и опасность предстоящего дела сгрудили, сплотили людей вокруг костра, лишь некоторые старожилые казаки робко поговаривали:
— За немалой бедой идем…
— Голов недосчитаем…
А Окунь у костра вёл сладостные рассужденья о Разине.
— Истинно говорит дядька Лоскут: Разин не был двоелик, он орлом глядел и дома и на миру. Этаких людей бог любит и земля легко носит.
— А сказывали старики, что Разин наподобе колдуна был, — беспечно сказал Филька.
— Никакой он не колдун! — выкрикнул Лоскут из-за костра. — Ежели бы он колдуном был, то разве дался бы в руки Корнейке Ходееву?
— То ковёр его подвёл, — заметил Ременников. — Был у него волшебный ковёр, он его из Персии привёз. Как окружат Разина царёвы служки, некуда станет деться, а он сядет на ковёр и полетит!
— А как же поймали его? — вывалил глазищи Шкворень.
— А поймали так. Царь-то видит, что не одолеть ему Разина, что ещё годок, и вся Русь за него станет стеной, ну и подослал к нему девку красивую. Отуманила она, стерва, казака, да и подменила ковёр-то. Вот окружили Разина внове, прыгнул он на ковёр, а уж не улететь… Отуманила сокола, стерва, так и попал он им в руки на Жилом острове.
— Там и клад зарыт? — встрепенулся Окунь. Он закрутил головой на короткой шее, глядя на казаков.
— Кто его знает где. А где-то зарыт, — проговорил Ременников, высматривая Лоскута за световым кругом от костра, но старый казак не подходил.