Старик сорвался и, давясь, замолчал, теребя татарина за шаровары своей единственной рукой.
Татарин даже не шевельнулся.
Подошёл пожилой казак, хозяин подводы. Молча потаскал из-под татарина сена, отнёс лошади. Вернулся, послушал старого казака, потом сказал:
— Покупаешь, так покупай, а нет, так не копыть мне уши!
— Дай насмотреться! Я их давно не видел, с той поры, как набегом ихним забран был в полон.
— Там не насмотрелся, что ли?
— Насмотрелся вот как! А на такого вот татарина насмотреться хочу. В верховых городках наших этак не увидишь татар-то!
Булавин неотрывно смотрел на сильные руки пленного, не связанные, но неподвижные и всё равно чем-то страшные. Не такие ли руки брали лет сорок назад мягкое тёплое тело его, сажали в жёсткую плетёную корзину? Задумавшись, он не обратил вниманья на две других подводы. В одной лежал, развалясь на боку, красивый турок. Он смотрел на народ с доверчивой улыбкой и даже что-то отвечал по-русски. По этим словам его, по спокойному лицу и даже какому-то хозяйскому отношенью к подводе, когда он старательно подбирал свисавшее сено, было видно, что давно попал на Русь, должно быть, ещё в детстве.
— Бери, боярин, добрый будет тебе пахарь, лошадник и косец! — говорил казак, хозяин подводы, сидевший тут же, свесив ноги с телеги.
Тот, кого он называл боярином, только тряхнул напудренным париком и отошёл к третьей телеге. За ним протиснулись ещё двое, тоже в париках.
— Из Азова!
— Не брехай! Тот, первый-то, из Воронежа на своей бударе с гребцами приплыл. А сам-то — воевода. Гребцы сказывали, что-де только по рублю дал, когда прогон тот на полтора рубля ложится.
— Вон, вон, к бабам пошли!
Воевода Колычев уже рассматривал живой товар на третьей телеге. Он вперил горящий взгляд из-под шляпы-треуголки прямо в лицо совсем ещё юной девушки и спрашивал торговца, терского казака:
— В какой цене?
— Сорок пять рублей! — даже не глянув на богатого покупателя, лениво ответил казак.
— Истинно ума отошёл казак! Цен этаких доныне не бывало!
Колычев глянул на сопровождавших его, те согласно покачали головой. Глянул на толпу — все рожи в ухмылках.
Хозяин стоял, облокотясь на телегу, и лениво жевал мягкие конфеты. Эти же конфеты лежали на коленях у женщин-ясырок. Вторая, сидевшая спиной к первой, была заметно старше. Она не стеснялась и медленно разгрызала конфеты, спокойно посматривая на покупателей, выдерживая все взгляды. Юная же не притрагивалась и не подымала глаз.
Колычев рукой в белой перчатке приподнял её голову, чтобы рассмотреть глаза, на ресницах пленницы лишь на миг полыхнула, дрогнула слеза, затемнела глубина глаз, и большего не увидел воевода.
— Велика цена, — решительно заявил он.
— В самый раз цена: ныне ясырок много ли? То-то! Это в те года по тыще и по две набиралось тут, на Черкасском городе, а ныне поди-ко поищи, порастряси жир-то!
— Но, ты! Говори, да не заговаривайся!
— А ты не кричи, боярин, я тебе не холоп!
Толпа загудела одобрительно.
— Какого она роду-племени? — спросил Колычев.
— За Дербентом взята, береговым набегом. Бери, боярин, не прогадаешь.
— Говори окончательно — сколько? — спросил Колычев.
— Сорок три рубля — вот моё слово. Коли люба, боярин, да надобна — бери! А цену скидывать не стану. Я их, баб этих, не челобитной вымаливал, а отбивал боем, саблей вот этой!
«А молодая-то! Молодая…» — подумал Булавин, не то сокрушаясь, не то в восхищении. Он не знал почему, но в сладостной пелене только что виденного вдруг отчётливо проступила племянница беглого, Алёна.
«Эх, годков бы пятнадцать долой!..»
12
Дом войскового атамана Максимова был виден издали. Близ церкви, в неглубоком проулке, выходившем на майдан, он стоял широко, на два жилья, с крыльцом посередине, и если бы не низкие окошки, то бывалому человеку могло бы показаться, что дом этот перенесён сюда с далёкого севера. Может быть, Максимов, став войсковым атаманом, и пригласил кого-нибудь из беглых северян, мастеров домового строения, кто знает… У крыльца висел на шесте атаманский бунчук, отливая чернотой конского хвоста. На ступенях крыльца сидел молодой казак и от нечего делать лениво светлил кривую татарскую саблю куском войлока.
— Дома атаман?
— А тебе зачем? — и саблю выкинул поперёк прохода, будто невзначай.
Булавин посмотрел на запрокинутое к нему лицо — усы еле пробиваются, но сам так и распирает зипун плечами.
— По делу ай так?
— Воздри вытри, а потом спрашивай! Ну!
Булавин откинул ногой саблю, шагнул к двери.
— Стой!
— Я вот те постою!
В окне за чистым, промытым стеклом отчётливо обозначился чей-то голубой кафтан дорогого сукна, шитый серебром, но окошко не отворилось.
— Ишь какой взгальной! — нахраписто кинулся казак за Булавиным, но тот обернулся и оттолкнул назад ретивою служаку.
Максимов был дома. Это он подходил к окну и он высунулся наружу в тот момент, когда вошёл Булавин, сердито выговаривая казаку:
— Мало толкнул, не будешь рот разевать. Я выйду — в морду дам!
— Никак ты, Лукьян Васильевич, и видеть меня не желаешь? — настороженно спросил Булавин, когда войсковой атаман захлопнул ставню окошка и повернулся.
Максимов нахмурился, проворчал что-то и сел на лавку в красном углу горницы, где за столом сидели трое старшин — Обросим Савельев, Никита Соломата, Иван Машлыкин. Не было только Петрова и Зернщикова, а так вся верхушка в сборе.
— Здоровы были, браты атаманы! — поклонился Булавин, осенив себя наспех крестом.
— Чего наехал, Кондрат? — сурово спросил Максимов.
Булавин был обижен таким приёмом: не просит пройти, сесть или нет чтоб спросить про дорогу. Он всматривался в сухощавое, с синевой, лицо Максимова и нашёл, что тот похудел ещё больше и ещё длинней отпустил чёрную бороду. «Видать, нелегко даётся царёва служба, недаром говорят: хорошая собака всегда поджара…» — думал Булавин, рассматривая дорогое оружие на золотом тканом ковре персидской работы.
Максимова, видимо, озадачило молчанье Булавина, он почувствовал, что не так принимает бахмутского атамана, упрятал недовольство в себя и с неискренней весёлостью сказал:
— Кидай, Кондрат, шапку, садись!
На столе стояли серебряные блюда со сладостями и фруктами, три золочёных кубка перед гостями, а перед хозяином — большая деревянная ендова с ручкой в виде петушиного хвоста, оправленная серебром. Из большого турецкого кувшина с длинным горлом Максимов налил кислого иноземного вина и поднялся с ендовой навстречу незваному гостю.
— Выпей с дороги, Кондрат! — и обмакнул два пальца в вино.
Булавин принял ендову, понюхал и неохотно вытянул кислое пойло до дна. Что-то пресное было в нём, неродное. Тут он вспомнил ещё про пальцы Максимова, побывавшие в этом вине, и сплюнул прямо на толстый ковёр под ногами.
— Ты чего? — нахмурился Максимов.
— Не люблю это чужебесие, ино дело — наш мёд православный!
Из спальной половины отворилась дверь, шаркнула шёлковая жёлтая занавеска — высунулась жена Максимова.
— Будя свинство-то разводить!
Глянул Булавин — смотрит на него, зелёным огнём жгут глаза за плевок на ковёр. А баба была красивая, да и сейчас в нарядах высунулась — кичка на темноволосой голове, в ушах мерцают тяжёлые серьги, неизвестно сколь дорогого камня, на плечи, округлённые дородством, наброшена шаль ковровой расцветки, персидская. Булавин поставил ендову, обратился к Максимову:
— А у тебя, Лукьян Васильевич, никак, войском-то бабы правють?
Максимов наклонил голову, поднялся и затолкал зашипевшую жену за дверь. Поправил занавеску, буркнул смущённо:
— Дома пусть гутарит…
— У бабы слова что ошметье с коньих копыт — летят во все стороны.
— В дому — пущай! — покладисто вставил Никита Соломата, не любивший раздоры.
— В дому, где хвост — начало, голова — мочало!
Такого никто не ожидал даже от Булавина. Полковнички-старшины притихли, не подымая глаз. Смолчал и Максимов. Некрепок он был в характере.