Отослав это письмо из Питербурха в действующую армию, стоявшую у западных границ, и изымая из числа офицеров одного из самых лучших и потому любимых — майора гвардии Василия Долгорукого, брата убитого в Шульгйнской, Пётр несколько дней сомневался, нужна ли такая жертва, но ближайшие недели доказали: жертва оправданна и потому необходима. Юг России разразился восстанием невиданного размаха. По Волге и по Каме тлело восстание башкир и татар, к ним пристали черемисы. Там же подали голос яицкие казаки, откликнувшись на призыв Булавина. Казань, Саратов и прочие понизовые города были в опасности. На Астрахань надежда была снова плоха. С другой стороны, в Запорожье, ни кошевой атаман, ни прикормленные куренные, ни даже Мазепа не смогли удержать несколько тысяч своей вольницы, и они влились в отряды Булавина. А что делается в порубежных городах? Булавинцы хозяйничают в Козловском и Тамбовском уездах. Слухи доходили, что они вознамерились взять Воронеж, пожечь корабли, как они жгут сейчас лесные припасы по всем рекам. Они идут на юг и хотят взять Черкасок, грозятся взять Азов, где, как пишет Толстой, солдаты и матросы только пока спокойны, а если подойдёт Булавин? Там тысячи самых ненадёжных, каторжных, работных, ссыльных людей, в том числе ненавистных стрельцов! Неспокойно в украйных городах. Идут упорные слухи об измене Мазепы, а крымские татары только того и ждут, чтобы ухватить живого мяса из тела России, только отвернись. А Порта — у той одна забота: как только Карл навалится на Россию, так она и сунется со своими янычарами… Победа! Нужна большая победа над шведами, чтобы остановить этот гигантский развал, но до шведов ли сейчас? Досуг ли идти на чужую деревню, когда своя горит? Нет, надо заглушить пожар. Любыми средствами…
И вот вместо того, чтобы готовить армию к решительным сражениям, вместо соединения всех сил, Толстой и Колычев, Тевяшев и Шидловский, Волконский и другие воеводы только то и знают, что требуют присылки новых полков. Это в такое-то время! Позарез нужен скороспешный набор рекрутов для новых полков, но последние крестьяне бегут, а от казаков не получишь ни сабли…
Меншиков, садясь в лодку после Петра, остудился и зачерпнул воды через голенище, но не посмел ни выругаться, ни даже вылить воду. Царь весь день таращил свои карие глазищи, будто хотел съесть всех. Письмо Долгорукому писал так, что забрызгал чернилами круглый детский подбородок.
«Ишь, заметался, как бешеный, — думал Меншиков. — Не жравши в такую дорогу собрался…»
Матросы налегли на вёсла, и вот уже бот закачало на серой невской волне, лишь на днях загулявшей после ледостава. Всё дальше отходил бот от островного мыса, где стоял маяк и куда ждали по весне иноземные суда.
— Не возьму! Не собачься очами — не возьму! — зыкнул Пётр на Меншикова. — Знаю! Охота на Дон, свою службу мне показать, а пуще того на свои битюгские земли взглянуть, добро своё боронить от воров! Одначе есть дела поважней твоих и моих — дела российские, и делай их, благословясь, где тебе велено!
Саженей за пять до берега Пётр поднялся в боте, а когда тот чиркнул килем по гальке, выпрыгнул на берег и пошёл отмерять длиннущими ножищами, как на ходулях переступая через брёвна, камни, расталкивая бочки. На Невской просеке — «прешпекте» — порадовался опять прочным избам, стуку топоров, треску падавших деревьев.
— Ту медну пушку выкати на самый мыс заместо вестовой! Слышишь?
— Слышу, мин херц…
— Что? Язык к заду присох? Страшишься оставаться тут? В городе сем страшиться стыдно, тут силу себе имать надобно!
— Да какой ещё тут город…
Пётр резко обернулся, схватил Меншикова за грязный шарф.
— Помни, Алексашка! Помни всечасно: ежели будет то богу угодно и Кондрашка мне кровь станет портить и дале всё отвоёванное в поте и крови турке и шведу отдам! Всё! Но Питербурх — никогда! Это детище моё рожёное. Я его под сердцем выносил, породил, тебе, наипачему и наиблизкому душе моей подлецу, на сохранение оставляю, понеже весь я в нём! Слышишь?
— Слышу, государь мой…
— То-то! И говорю тебе ныне, Алексашка, како духовнику: где бы меня ни убило — хоронить вези сюда! Только сюда!
От большой съезжей избы подъезжала карета на высоких, крашенных суриком колёсах.
— Ну, давай обнимемся!
Пётр резко обнял Меншикова и вдел своё длинное тело в узкую дверцу кареты. Лошади рванули с места. Только сейчас Меншиков отмяк лицом и присел, чтобы снять сапог и вылить воду. Делая это, он всё смотрел вслед царю и вдруг с улыбкой заметил, как из ямы у края «прешпекта» выскочил напуганный царским экипажем мужик и кинулся в сосняк, не прикрыв рубахой голого зада.
Наступала весна, работные люди начинали страдать животами.
9
Почти на половине пути от Сиротинской до Черкасска войско Булавина приостановилось нанемного отдохнуть. Булавин и сам простоял в Есауловской около суток. Потом будары с пешими поплыли вниз, за ними тронулась высоким берегом конница, но атаман задержался у друзяка своего, у Некрасова, оставив при себе сотни полторы казаков. Остался Булавин не как обычно — отвести душу в добром разговоре, иные сейчас наступили для него времена, другие заботы — такие, что голова трещит. Коротки им были вечерние часы, коротка оказалась и ночь апрельская. Некрасов ещё до разговора с Булавиным многое обдумал с неторопливостью, как и повелось у него, а теперь делился:
— Я тебе всё растряс. Всё раскинул, как на лугу. Атаманов назвал, коих мыслю привадить к нам. Теперь гутарь, как сдумал дальше?
— А моя думка така. Павлов пущай идёт на Волгу. Сёмка Драной подымает Северской Донец. Лунька Хохлач — от молодец! — тот по верхам ходит, за ним всё чисто, хоть подметай, и людей приворачивать мастер. Микита Голый с Рябым устали не ведают — людей скликают к себе. Лоскута я тоже направил…
— Староват разинец, — заметил Некрасов.
— Огневой, хоть и стар… Ещё письма пришли от Беловода и Туманного. Да! Чуть не забыл: близ Голого обретается ещё атаман Бессонов. Что за казак не знаю пока…
— Наш казак. Знаю. Ходит Бессонов, не спит, — заверил Некрасов. — А ты чего смур, при делах таких?
— Зело много забот навалилось на мою голову! Тебя, Игнат, недостаёт рядом, токмо не желаю тебя пристёгивать, понеже тут тебе место! Вяжи к себе срединный Дон и Волгу, а там…
— А там возьмёшь Черкасск, потом — Азов, а уж потом, объединясь, пойдём к Москве Волгой и Доном. Возьмёшь ли Черкасск?
— Черкасск возьму с лёгкостью.
— Так уж и с лёгкостью! — нахмурился Некрасов.
— Возьму, сказано тебе! У меня иные заботы, Игнат. Столько войска я никогда не важивал. Кругом всё горит, а людям надобно есть, и пить, и спать, и одевать их надобно, и всякое другое дело — не в обычай мне… Ну, хлебом покуда наполнились, в Донецком ещё взяли все царёвы запасы, а вот как дальше?
— Рассылай письма в порубежные города, пусть хлеб везут бесстрашно: купцам заплатим оптом и по той же цене, что ниже царёвой, станем тот хлеб голутвенным продавать, без наживы. С голоду не дадим умереть. Не за то сабли подымали. А без хлеба пропадём, Кондрат.
— То-то и оно: какая воля без хлеба? — вздохнул Булавин.
— А ты, Кондрат, переменился весь. Чего в тебе такое — в ум не возьму, а переменился, — почему-то с удовольствием заметил Некрасов. — Поначалу ты навроде как на Стеньку Разина смахивал, а ныне в тебе чего-то иное завелось.
— У Разина, Игнат, иное дело было. Он налетел, погулял, бояр показнил, золотом народ осыпал — и был таков. Вольная птица — на что лучше! А нам куда бегать? Нам надобно на месте, на Дону оставаться да волю боронить, ворогов наказать и людской устрой наводить како для казака, тако и для мужика, понеже он, мужик-то, как ни глянь, человек тоже, хоть он и мужик только. Эвона сколько их ко мне пристало, брошу ли я их в боярску пасть? Глянь на них — они ко мне, как к батьку, валом валят видать, царь Пётр пронял их. Пошёл мужик. Всё свой конец имеет. Железа и та от холоду трескает, а ныне тот холод всю Русь объял…