— Все-е! Морды наели. Жене и племяннице нарядов понакупил с пшеничных торгов. Ходят будто княжны какие. Хороша у него племянница, ей-богу! Я гутарю: увезу племянницу-то! А он так и позеленел, так и почернел, аки турок. Не отдам, шумит. Видал, шумит, как ты турскую бабу чуть не зарубил у кладбища! Вот анчибел! И где он только это увидал? А хороша племянница! И лицом бела, и шеей, и всем, навроде, взяла, и…
— Где отряд Долгорукого? — перебил Булавин.
— Кто его ведает! Сказывали старики, будто идёт он кривым прогоном.
— Кривым, а станицы пустошит!
— Пугнуть бы надобно? — прищурился Рябой.
— Вызнать надобно, где он есть и сколько с ним…
— Пусти меня — вызнаю!
— Иди отоспись, а потом уж…
— Можно ли спать? Я зараз, только в кабак загляну!
8
Рябой сразу расцвёл, как только появился в Бахмуте. Ожидание грозных событий и радость встречи со знакомыми казаками смешались в какое-то лихорадочное чувство неукротимой жизни. Это проступило в нём сразу же, у ворот городка, и когда Булавин предложил ему разузнать о продвижении отряда Долгорукого, он не мог не вызваться и не поехать на это важное и, как казалось ему, многообещающее дело. Рябой отобрал лишь двоих — Шкворня и Артамона Белякова, того самого выходца из Руси, недавно принятого на кругу в казаки. Шкворень и Беляков метились ехать в степь одвуконь, но Рябой отмахнулся:
— У Долгорукого руки коротки до нас, и так уйдём, абы что!
Рябой распорядился, чтобы Шкворень и Беляков надели панцири. Всё было исполнено, у каждого было по пистолету, по пике, по сабле. Отъезжали от куреня Булавина. Атаман молчал. Как никогда, он был неразговорчив в последние дни. Пришло письмо от Максимова, написанное ко всем атаманам войска. Цапля читал вслух два раза подряд — скоро, потом медленно — и в оба раза один и тот же смысл: за укрывательство беглых — казнь атаману и лучшим людям городков и станиц…
— На рожон лезти не велю! Вызнать надобно, как идёт Долгорукий, какой по нём прогон по городкам ложится — кровав аль не кровав… Одно помните — ждём тут.
Рябой проверил крылья седла, провёл ладонью по крупу коня до самой репицы, обошёл его, видя, что вместе с ним любуется на доброго кабардинца вся бахмутская рать от мала до велика. Нагнулся под шею и как бы невзначай задел не шибко головой по губе — конь вскинул лёгкую красивую голову, запрядал тонкими, чуткими ушами, открыв могучую мускулистую грудь. Но этого Рябому было мало. Он незаметно двинул коня по копыту — и тот тотчас грациозно согнул сильную ногу, показывая бабки и блестящее желтизной точёное копыто, и так же осторожно, будто не на землю, а на горячие угли, снова поставил ногу.
— Ишь, анчуткин рог, какого кабардинца надуванил! — беззлобно позавидовал Булавин.
— Ай, конь! Ай, добрый конь! — авторитетно сказал старик Ременников.
Похвалы старого казака хватило Рябому, других бы он не слушал. Лихо, чуть не вниз головой, кинул себя в седло. Свистнул, вскинув арапник. Расступился бахмутский люд, и, как по живому коридору, тронулись рысью конники.
Был полдень. Неяркое, прихворное осеннее солнышко светило в правый бок со своей полуденной вышины. Дорога еле приметно в поникшей траве пестрела оспинами копыт и резала степь надвое по жёсткой суши перезревшего ковыля. Прямо в лицо, с восхода, ветер тянул горький запах степи, накатывал сусликовую посвисть. Степь. Буераки. Неожиданные ручьи и речушки, живущие ключами земли. Настороженные перелески, слившиеся с синеющей далью горизонта. И небо. Огромное и потому всегда низкое степное небо! Под ним, не помня когда, родился Ивашка Рябой, под ним придётся ему умереть. И пусть упадёт он где-нибудь посреди этой милой степи, но только упасть бы ему в бою. Пусть звери утащат его пустой череп куда-нибудь в тальковую теклину балки, но только упасть ему на людях, с саблей в руках, чтобы потом сказали о нём: помните, был казак Ивашка Рябой?..
— Шкворень, слухи идут, будто друзяк мой, Сенька Драной, в Старом Айдаре атаманит.
— Так заехать надобно, крюк невелик.
— Не-е… Я ему никак долг не сберусь вернуть.
— А куда мы прогон правим?
— На Ситлинскую.
— Тогда уж лучше через Старый Айдар и прямо на Луганскую! — предложил Шкворень.
— А! Поедем! — хлестнул Рябой кабардинца. — Сенька простит мне и на сей раз. — Он проехал некоторое время молча, потом, томясь бессловьем и выждав, когда кони сбавят ход и подравняются, заговорил: — Я ить ему с петрова дни деньги берег, да всё не день да не пора. Вот уж сколько годов тянет душу тот долг! С азовского походу! Ой! Ой! А ещё друзяк я ему!
— Друг не в долгу виден, а при рати да при беде.
— А долг?
— У тебя, Ивашка, должно, на долг память, а на отдачу другая, — сказал Беляков.
— Да не! Помню! Вот с петрова дни носил в гаманке, а тут подвернулись степняки, голытьба, ну, поставил им бочонок вина, потом другой, потом ещё, а потом и шубу оставил целовальнику.
— Ох ты, Рябой и есть Рябой! — хохотнул Шкворень.
— И шапку соболью, что под Воронежем в лесах промыслил. Всё целовальник, анчибел, побрал у меня.
— А голытьбы много было?
— Да с сотню как навроде…
Шкворень почмокал губами, представляя тот пир, что задал степному люду Рябой, и погрузился в раздумья о старом казацком житье, когда казакам была воля ходить и на крымцев, и на ногайцев, и даже в море, на турок. А теперь ждёшь не дождёшься этого вечно опаздывавшего царёва жалованья, перебиваясь рыбой да зверем. Когда парили соль, всё было по-иному. Весело было. Соль давала простор казацкому карману, а ныне соль вся ушла к изюмцам, к царёвым прибыльщикам…
Вёрст через десять, присматриваясь к овражинам, чтобы напиться после плотной еды, все трое почти одновременно заметили толпу людей. Среди них возвышались на лошадях всадники, но не отрывались от общей массы, должно быть, те, что были пеши, держались за стремена. Вот уже замелькали копья, заблестели стволы ружей. Кое у кого игольчато посверкивали сабли в руках.
— Поворачивай, Рябой! — серьёзно, хотя и бесстрашно сказал Шкворень.
Беляков, не дожидаясь ответа, приостановил коня и потянул узду на разворот.
— Стойтя! — Рябой нахмурился, выпятив нижнюю губу вперёд, и долго всматривался. — Стойтя тут!
Рябой поправил пистолет, саблю, чуть поослабил у ноги и принаклонил к плечу пику. — Как стрельну, так скачите на Бахмут!
Он тронул коня рысью. Беляков и Шкворень следили, как он приближается к толпе степняков. Вот Рябой наклонился вперёд, и даже сзади было видно, что конь пошёл ёмким, стелющимся намётом.
— Ох, и взгальной Рябой! Надо было не пущать.
— Дурак — божий человек, авось пронесёт… — перекрестился Беляков.
Теперь Рябой был уже совсем близко. Толпа ощетинилась. Несколько конных вывернулись вперёд. Замерцали сабли. Над головами пеших закачался частокол ружей. Но вот кабардинец Рябого взял чуть вправо и пошёл описывать дугу, не доезжая до толпы. Послышался крик. Это, должно быть, кричал Рябой, поскольку было видно, как он вскинул руку на скаку. Из толпы донеслось несколько нестройных выкриков, после которых конь Рябого взял круто влево и пошёл обходить толпу сзади. Шкворень и Беляков ждали, что он выскочит из-за толпы слева и направится на всём ходу к ним, чтобы вместе уходить от погони, но Рябой не выезжал. Его старая баранья шапка остановилась над головами пеших, смешалась с шапками конников, хлынувших на него.
— Взяли! — ахнул Беляков.
— Да нне-е… — неуверенно проговорил Шкворень, чувствуя, что там, впереди, что-то не так. Толпа вокруг Рябого уплотнилась. Медленно тянулось время, а оттуда — ни криков, ни выстрелов, один еле слышный говор. Но вот от толпы отъехал всадник и помахал руками.
— Нам! — переглянулись.
— Не казак, навроде… — неуверенно посмотрел Шкворень.
Но всадник подъехал ближе и ещё раз махнул рукой, широко и нетерпеливо. Тут же показался из толпы Рябой, привстал в стременах и махнул им шапкой.