— Ты смотри сам!
— Атаманы-молодцы! — взмолился Обросим. — Дело ли вы делаете? К вам едут добром толковать, а вы — в степь.
— Пусть подождут! Вот приедем с сеном — соберу круг! Трогай! — скомандовал Шкворень.
Тронулся обозный поезд. Пустые сани чередой двинулись вправо. Лошади были привязаны уздой к грядкам впереди идущих саней, и только в передних сидел Антип Русинов, по-московски завалившись боком и ткнувшись в головашки саней бараньей шапкой, остальные не терпели саней и ехали верхами. На обратном пути впрягут своих верховых лошадей в помощь этим, а сами пойдут месить снег позади, кривя слабыми, не привыкшими к ходьбе казацкими ногами.
— Когда приедете? — безнадёжно крикнул Обросим.
— Нынче приедем! — хохотнул кто-то из казаков.
— Посидите в кабаке, не без денег, чай, пожаловали! — не поворачиваясь в седле, а лишь немного померцав щекой да глазом, вставил последнее слово Шкворень.
Отъехали молча с версту.
— Подъехали! — снова крикнул Окунь, державший на прицеле косяк всадников, которых дожидались старшины.
Там, на бугре, стояли некоторое время, должно быть, советовались, потом двинулись в сторону Бахмута.
— Поехали к нам, анчибелы окаянные! — крякнул Шкворень.
— Не к добру эта станица пожаловала, — подавил вздох Ременников, пожалев, что сказал это при Антипе Русинове.
11
Дьяку Адмиралтейского приказа повезло: он остался жив. Ямщик кинулся в лес и убежал от беды, а когда среди ночи, проплутав по чащобам, вышел на дорогу, то с удивлением и страхом заметил, что это та самая воронежская дорога, на которой он потерял лошадей и седоков. Ямщик пошёл по ней и наткнулся на ползущего в сторону монастыря Горчакова. До монастыря было дальше, чем до Воронежа, но страх перед неизвестностью непроеханного пути, где снова можно было встретить разбойников, заставил ямщика идти в монастырь. Он отдал Горчакову свой тулуп и налегке поспешил к архимандриту. До рассвета Горчаков уже лежал в той самой келье, где накануне он брал деньги у отца Даниила.
Горчакову было радостно ощутить себя живым после того смертельного страха и столь же смертельной опасности. Раны у него на голове никакой не было. Голова перенесла хоть и сильный, но тупой удар, видимо, воротник шубы, в который он вжал свою голову во время удара, и шапка защитили от смерти. Горчаков лежал на широкой лавке, на перинной подстилке и жалел о своей шубе, о деньгах и почему-то особенно жаль было шапки. Чёрная соболья шапка была только что сшита и была так величественна, как шапка мономаха, и хоть на ней не было дорогих украшений — не то время! — но спереди, на лбу, скорняк умудрил поместить красивую меховую проседь, светившуюся, что звезда. Жалко было шапки, жалко золотого, выложенного алмазами креста, сорванного с шеи вместе с бархатным мешком. Ушёл мешок, ушли деньги…
На другой же день Горчаков встал, а к вечеру был в церкви и отстоял всенощную. Ему не терпелось выехать из монастыря в Воронеж, уж больно откровенно светилось в глазах отца Даниила сожаление о том, что Горчаков остался жив…
Через четыре дня после случившегося Горчаков, обласканный самим Апраксиным, окружённый сочувствием, в ореоле мученика и почти героя, выехал исполнять свой служебный долг — разбираться в пожёгном деле на Бахмуте и начать выселение беглых людей.
В тот день круг казаков на Бахмуте так и не удалось собрать: атаманствующий казак Шкворень прибыл с сеном поздно, а другие казаки, выехавшие в разные стороны степи, и вовсе прискрипели со своими возами под утро. Горчаков перенёс казачий круг на утро, но отказался ночевать среди бахмутцев. Он отъехал с войсковыми старшинами и офицером полуроты на соляные варницы под Тором и там заночевал в холодных куренях. На ближайшие дни было много работы: надо начать выселение беглых, измерение земли, растычивание её для изюмского полка, чтобы не было споров с казаками. Надо было проехать по речкам Красной, Жеребцу, Бахмуту…
Утром бахмутцы собрались на майдане. Коротко перетолковали на кругу, а когда солдаты Горчакова застучали в воротах, они уже решили дать им отпор, но пока не оружием, а на словах, и не лезть попусту на рожон. Разговор строить так: соляные варницы сами сгорели, а беглых на Бахмуте нет, но коль и найдётся какой человек, то не отдавать.
Тройка Горчакова доехала до самой церковной коновязи. Дьяк скорбно вынес свою перевязанную голову из крытого адмиральского возка, пожалованного на время самим Апраксиным. Шуба на Горчакове была потёртая — с плеча придворного человека, шапка старая, лисья, она грязно светила рыжими подпалинами, то и дело валилась на нос — так была велика, и Горчаков не раз вспоминал свою, снятую разбойниками.
— И шапка на глаза валится!
— Это ладно: стыд кроет!
— Кто-то ему голову пригладил, не наши ли в Диком поле?
— Мне бы он попался, я бы ему погладил!
У Горчакова потемнело в глазах от прихлынувшего волнения и ненависти к этому мелькавшему гороху ненавистных лиц, к этому враждебному мерцанью воровских глаз. Тут и там выхватывали сабли, и они холодно всплёскивали над головами; казалось, свистни кто-нибудь из начальных воров — и все кинутся с воплем воинственным, начнут рубить в куски… «А мало взяли солдат… — мелькнуло сожаленье. — Это всё Колычев жалеет. Ему надобно заставы держать вокруг Воронежа, дабы не разбежались работные люди, а мне тут, в самом гнезде казацком, воровском, хоть помирай…»
— Атаманы-молодцы! — сказал Горчаков, снимая шапку. Он выучил это обращение и считал, что на этом кончаются все тонкости их примитивной степной жизни. — Братья христиане!
— Немец тебе брат! — крикнул Окунь.
— А не то — сам дьявол!
— Царя подменили, теперь волю свою творят, казацку волю забрать желают!
Вокруг бочки теснилась войсковая старшина. Офицер незаметно кивнул солдатам — те встали поплотней и поближе, но после того, как начались выкрики, они с беспокойством в глазах поглядывали на толпу казаков, крутили головами в треугольных войлочных шляпах, но чувствовалось, что каждый новый выкрик понимают они и переживают по-своему.
— Набилось иноземцев, как мышей в мешок!
— Вытряхнуть их!
— Поделом!
— Зачем наехали, окаянные?
Стоявший по левую руку от Горчакова Обросим Савельев снял шапку, выступил вперёд:
— Атаманы-молодцы! Боярин к вам с миром пришёл, он желает…
— С каким миром? — спросил Шкворень.
— Он желает сказать вам, чтобы вы больше не шалили с огнём, не жгли солеварни, понеже от тех полымей великое оскудение казне чинится.
— Мы не звали сюда изюмцев, сами пришли и землю нашу поаршинили! — ответил Шкворень.
— Земля наша, казацкая!
— Обща земля! Ермак её воевал да деды наши, а вам тут делать нечего!
— Не ваши кости в той земле! Не вам и топтать её! — веско сказал Ременников.
Савельев переждал крик и вставил:
— Не землю пришли отнимать у вас, а пришли поучить вас жить по-христиански. Почто убыток казне царёвой чинить?
— А нечего делать на нашей земле москалям, сказано было! — срывая голос, заорал Окунь.
— Он не понимает, порченым прикидывается, Обросим этот: ему что — его низовая земля далеко, её у них не отберут.
— Да никто, говорят вам, не берёт у вас землю! — сорвался Иван Соломата. — И солеварни — тоже дело понятное: вы сожгли, а больше так не делайте!
— Ишь, разорался!
— Подавишься, ворон!
— Не подавлюсь! — разошёлся Соломата. — Атаман Войска Донского Лукьян Максимов передать вам велел, что-де не делом вы тут занимаетесь — солеварни жгёте! Поостепениться требовал, а ежели станете и дале так-то чинить казне убытки, то и он, атаман Войска Донского, и государь утихомирят вас!
— Ты, Соломата, уж не продался ли боярам вместе с Максимовым? — спросил Шкворень, и на эти слова бурей отозвался майдан. Выкрики слились в сплошной рёв.
— Я не продался, а вот ты, Шкворень, веру свою не продавай, не потакай ворам!