— Своих встретил! — обрадовался Шкворень. — Ох и Рябой! Видать, старые друзяки…
— Праведно живёт Рябой: не забывает старых друзей. Недаром говорится: держись друга старого, а дому нового, — сказал Беляков и всё ещё недоверчиво тронул лошадь на жуткую степную толпу.
— Всё, отъездились! — встретил их Рябой, уже стреноживший коня.
Он пошёл в балку, где уже подымался дым от костра и рассаживалась толпа — беглецы из разных понизовых станиц, лежащих выше Каменской. Все они были сыты с виду, не хуже других станичников одеты. Это были люди из-под надёжной крыши, не какие-нибудь гулящие бурлаки, от которых степь стонет, да и оружие у них было в порядке. Правда, Беляков заметил из полутора сот человек двадцать-тридцать голутвенных. Они держались весело. Возбуждённо горели их глаза, когда они наперебой рассказывали Рябому, обегая костёр то с одной, то с другой стороны.
— Всех чисто выводит! — чуть не кричал оборванец в истлевшем зипуне с толстенной золотой цепью на распахнутой шее и с золотым же крестом, бьющим фунтовой тяжестью по худой синей груди. — А кто сам не идёт, того силком ведут, под караулом на Русь выводят! Покуда мы с тобой, Рябой, по Дикому полю гуляли, Черкасского города атаманы всю реку боярам запродали.
— Чего мелешь? — поморщился Рябой.
— Я те истинно говорю! У Долгорукого и у старшин, с ним напосыланных, и у всех их войсковые послушны письмы к станичным атаманам, а пишут в тех письмах, что-де казнь всем атаманам будет, кто от вспоможения Долгорукому откажется, али укроет беглых, али казаков, после азовского походу приписанных.
Беляков, услышавший эти слова, побледнел. Бухнуло сердце в тревожном набате: неужели вернут на Русь, в ярмо, от воли казацкой?
— Хто был в Старом Айдаре? — спросил Рябой.
— Ну, я был! — выставил из толпы плечо угрюмый мужик, ещё не наживший казацкого вида.
— Атаманом у вас хто? Драной?
— Он.
— Чего он делает? Помогает москалям?
— Спит.
— Почто спит?
— Спроси иди! Спит, да и только. Никого к себе в курень не пущает — ни москалей, ни казаков своих. Сказал, будто бы, что от беды своей хоронится, а коли выйдет, сказал, то голов многих свет недосчитается. Сердит больно наш Семён Драной.
— Вот холера — спит! — оскалился Рябой. — Доспит, что сам башку потеряет. Ах Семён, Семён…
— Семён — человек с богом в душе! — сказал мужик. — А взять других? Деньги с нас, беглых, позабрали за укрывательство, да за пропуск на Дон, а ныне всех с головой, с жёнами и детьми сами же и выдают тем солдатам Долгорукого.
— Не токмо вас, беглых! — вскричал казак, склонясь с седла как можно ниже к стоявшим. — Звона, брательника моего из Луганской за караул посадили, что беглого, вишь ты, не отдал, а где это прописано, чтобы отдавать? Ермака забыли! Закон его!
— А ты помни закон свой! — холодно бросил Рябой.
— Не мой, а Ермаков!
— Он и есть твой! И он всегда при тебе!
— Где это — при мне? — недоверчиво глянул казак.
— А вон, при левом бедре висит!
— То верно гутаришь, Рябой, — согласился казак.
— А коли верно, ступайте до Бахмута!
— Чего мы там не видали? Слух идёт, будто Бахмут огню предадут, что-де там само гнездо беглых, а Булавин — атаман и пущий забродчик!
— Истинна молва, потому и место вам на Бахмуте!
— А чего нам, Рябой, ждать на Бахмуте твоём? — спросил рванина, постукивая золотым крестом по груди.
— Может, ты нам жён уготовил там? — осклабился его сосед.
— Рано, Филька, про баб загутарил! — оборвал Рябой. — Шёл бы с честью в мой курень да и жил бы там, покуда Булавин поход не вострубит!
— Дождусь, что Долгорукой меня за ноги повесит!
— Тебя всё равно повесят, а коль дело говорится — слушай!
— Дело гутарит Рябой! Дело! — рокотнула толпа.
— Ишь ты, Рябой… — Филька переглянулся с приятелем, потом пошептался, держась за толстенную пластину креста на шее рванины, и снова к Рябому: — Ладно, быть по-твоему! Идёмте, православные, на Бахмут! Поклонимся атаману Булавину, испросим слова его! А ты, Рябой, продай мне свой пистолет!
— Ты с кем думал? В степу порохом пахнет, а он — пистолет!
— Продай, я те зеньчугом заплачу! Вот, зри пуще!
Филька нырнул в карман и вытащил целую горсть крупного жемчуга, а чтобы драгоценность не рассыпалась, он подставил вторую ладонь, широкую, как решето. Надвинулась толпа. Кто-то крякнул завистливо.
«С ума сойти, какое богатство! — подумал Беляков. — У нас в новегородском храме на иконе богородицы столько нет…»
— Стенька, а Рябой-то осоловел! — Филька толкнул приятеля.
— Надо думать! В Явсужской станице за этот зеньчуг любой бы отдал всю оружию с конём! Это табуна целого стоит!
— Везёт твоей рябой роже — за пистолет богатством осыплешься! — Филька уверенно двинулся за Рябым, садившимся на коня.
— Соглашайся, Рябой! — закричали в толпе.
Рябой молча угнездивался в седле, разбирая поводья.
— Последний раз молвю: отдай пистолет с зарядцами — весь зеньчуг твой! — Филька ухватился — за ногу Рябого. — Слышишь?
— Ну-ко, раскрой жменю! — прищурился Рябой хитро, а когда Филька разжал горсть, Рябой резко двинул ногой по ладони. — Вот! Вот те, купецка жила!
Жемчуг брызнул и рассыпался по склону балки. Оборванец Стенька заржал дико, затрясся, сверкая золотой цепью и крестом.
— Попадись мне с энтим зеньчугом ещё! — желваки заиграли на скулах Рябого. Он кивнул своим — садитесь! — но прежде чем уехать, он ещё помедлил, набычась, посмотрел на озверевшего Фильку и вспомнил про долг Драному.
— Дурак ты, Рябой! — сопел Филька. — Мало тя Голой бил!
— Не в тот час пристал ко мне, Филька, с зеньчугом! Купи пистолет в другом месте, а мне он нынче во как надобен!
Рябой чуть тронул пяткой кабардинца, и тот пошёл подбористо, невесомой рысью, на зависть обалдевшей толпе.
— Дурак Рябой! Вот дурак! — вздохнул Филька и, расталкивая тесноту ног, принялся собирать рассыпанный жемчуг.
— Не покупай казака! — хехекнул кто-то.
— Да я на этот зеньчуг воз пистолетов куплю, гору сабель и табун коней добрых. Дурак Рябой! Тихо ты, окаянная образина! Отступи: на зеньчуг встал!
9
Перед отъездом Булавин решил крепко выспаться и потому наказал жене, чтобы его не будили без надобности ни казаки, ни пущенные в город беглецы. Он с вечера взял ерчак и ушёл из куреня на конюшню. Там он забрался на сеновал и заснул каменным сном в этом родном, конно-сенном духмянье, сразу уйдя от раздумий над всем, что творилось в окружающем мире. И всё же выспаться ему не дали: в дверь куреня загромыхали, но шум, приглушённый сеновалом, доносился слабо, как сквозь толщу воды.
— Кондрат! А Кондрат! Эй, чёрт тя подери!
Это был Ременников. Серьёзного казака пустое дело не приведёт среди ночи. Булавин прислушался. Ременников громыхал сначала сапогом, потом принялся колотить саблей по окошку.
— Анна! Эй, Анна! Сдохли вы все, навроде!
На это послышался голос Анны:
— Чего шумишь, идол? Микитку разбудишь!
— Где твой?
— Не шуми, гутарю, идол! Я те ня сястра и ня жёнушка! Налятел, как турык, ня даст свячу вздуть! А Кондрата нет!
— А Вокуню сдалось, что он ввечеру домонь шёл.
— Блазнится твоему Вокуню. Он взгальной, навроде тебя — тоже, иябось, по ночам распокрымши ходит!
— Не кори, баба! Дело тако, что без шаровар прибегёшь!
— Тьфу! Вот и стой тяперь, пиджамши, кочету подобно, на единой ноге! А ты, Терентей, до азовского походу навроде постепенней был, навроде как не хаживал без порток-то! А ныне про них забывать стал — стареешь, поди?
— Молчи, дура! А не то не посмотрю, что ты атаманова жена, возьму да арапником по бесстыжим глазам!
«Ну, держись, Терентий!» — ухмыльнулся Булавин и не ошибся: Анна вскипела:
— Ах ты, мерин старой! Ах ты, салакушник безродный! А! Прибег, бесстыдная рожа, середь ночи, разбудил чужую бабу ни за что ни про что! Сайгак ты выложенный! Тебе ли по ночам к бабам колотиться? А?