— Никак немочно отписать такое на Запороги, Пётр Павлович, понеже казаки запорожские испокон воровством поверстаны, не станут они приступать к Булавину.
— Да у них ли он, Булавин-то? Мне вон по вся дни грамоты идут: Булавин пойман! Булавин пойман! А на деле то один вор, то другой Булавиным пролыгается, вот и поймай.
— В Сечи Булавин был. Два раза. Другой раз на раде слово держал, казаков к своему воровству приворачивал.
— И чего?
— А того, Пётр Павлович, что ныне у них скинут старый кошевой, ныне выкрикнут Гордеенко…
— Этот старый вор?
— В том-то и поруха… Тимошка Финенко, как его скинули, отписал нам в приказ не по злобе — по совести, что-де токмо куренные атаманы к вору Булавину не склонны, а другие, слышно, в рот ему глядят.
— Где он ныне?
— В Кодаке сидит. Будто бы тайные послы к нему денно и нощно рыщут с Дону и других запольных рек.
— Взять его за караул!
— Вели, как взять? Запорожцы не отдадут — не повелось.
— Немедля отпиши Ивану Степанычу! Немедля!
— Отчается ли Мазепа?.. — усомнился Волков.
— Отчается!
Волков упрямо переступил с ноги на ногу, качнул головой, как если бы сказал при этом: «Не знаю, отчается ли…», а вслух произнёс:
— Моё дело сторона, токмо сдумалось мне, будто тёмен Мазепа. Идут на него тяжёлые наветы, будто сношенья иметь изволит тайные с польским королём нынешним, да и… душой зело нечист. Эвона чего выкинул: дочку Кочубееву, коя крестницей ему доводится, в жёны без венца взял, видать, златом приманил, ведь пятьдесят тысяч рублёв собирает на себя ежегодь! А девка-та во внучки годится ему.
— То делу не помеха! Отпиши ему, что-де ныне вор и богоотступник Кондрашка Булавин живёт в Кодаке, а мы-де тайно уведомлены о замыслах его воровских. Отпиши ему по рассуждению, дабы он того вора Булавина поймал, добро сковал и прислал за крепким караулом к Москве. Кои же казаки к бунту приворочены и вкупе с другими ворами являлись или идти на Дон сбираются, тем бы он чинил наказание по войсковым правам.
Волков с облегчением вышел от Шафирова на двор — не нравился ему этот выскочка, да чего поделаешь, коли они с царём Петром в один день именины справляют, напиваются у немцев до поросячьего визгу…
Подьячий Волкова втихую завязался с приказными в карты и прозевал хозяина. Волков вернулся назад, заглянул в душную клетину канцелярии, зыкнул:
— Михайло! А Михайло!
Подьячий Второв зажал медяки в кулак, выскочил вперёд:
— Чего велишь, батюшко?
— Пойдём скорей в свой приказ, чернильное ты рыло! Надобно грамоту писать Мазепе!
— Не успеть ныне: солнышко-то уж за полдень перевалило!
— Надобно скороспешно отписать, понеже великой важности та грамота!
— Важности ейной я не перечу, токмо не успеть ныне, Да и почто торопить судьбу? Вот завтра, наутрее, прискребём в приказ, да и почнём ту грамоту писать, окстясь, — гнусил за спиной Волкова подьячий.
— Молчи! — замахнулся Волков. — С царёва слова ту грамоту писать велено!
Замолчал подьячий. Примирился. Тонко поскрипывал меховыми сапогами по снегу. На колокольне Ивана Великого озабоченно и сиротливо вскрикивали галки.
— Слыхал, чего вытворяет Булавин? — приостановился Волков. — По всему Дикому полю затлело! Вот и возьми теперь его! Самому Мазепе ничего не поделать, а то послал летось Горчакова, дабы порядку там прибавить — эка сила, свинарь арбатской! Тьфу! Сказывал мне Прохор Лукошкин, что-де Горчаков этот зело свиней возлюбил, как вынесут им жратву, так он и кричит дворне: эвон-де еда-то! И сам к корыту ложится. Тьфу! Чернила-то есть?
— Есть, — вздохнул подьячий.
— Не высохли?
— Поплюю.
5
С осени Булавин чувствовал какую-то неуверенность в запорожских заповедях: а вдруг выдадут? Он подолгу не останавливался на одном месте — то ехал в Старый Кодак, то в Новый, то снова появлялся в Сечи и опять возвращался в Кодак. В феврале задули метели, они, казалось, отрезали Заднепровье от всего мира непроходимой пеленой толстоснежья, но тревожные вести о секретных указах доходили до Булавина. Он менял место и, пожив где-нибудь в урочище на Калмиюсе, снова возвращался в Кодак, где всё больше и больше запорожских и украинных казаков приставало к нему и ждало весны.
Но по заснеженному льду Днепра с левой стороны на правую переходили не только посыльные от воевод, от дьяков московских приказов, сюда, в Кодак, каждую неделю приходили посыльные то от Голого, то от Лоскута, то от Некрасова. На днях нагрянул Семён Драный. В небольшом курене всегда было людно и тревожно. По ночам стояли караулы. Заряженные пистолеты и сабли были в головах: как ни надёжно место Кодак, а поберечься не лишне.
Но вот пробрался к Булавину Драный, и стало веселей.
Хорошие вести привёз Семён.
— Молви толком, — попросил его Булавин, — чего там Некрасов удумал?
— Он велел передать тебе, Кондрат, что по весне все понизовые городки, станицы, сам Азов с Троицким, Черкасск, Аксай, все полки царёвы, что там на постое, — все останутся без хлебного и ружейного наполнения, понеже все реки — и Волгу и Дон — наши перехватом переняли.
Булавин с Драным ушли после ужина в красный угол, а за полстью, у печи, сгрудившись в тепле и слушая вой ветра, сидело около десятка казаков. Там жгли свечи над книжкой — учились грамоте. Чей-то необычно весёлый голос звенел:
— Ты не путай! Двоегласная суть — А! Краткая суть Е. Так полагается она средь речения и на конце речения: како БЕЗЗАКОНИЕ.
— А ну-кось про именительный да родительный, — попросил Окунь, ничего не смысливший в грамматике.
— Это у меня в ум взято накрепко.
Именительный — тоя стыня,
Родительный — тоя стыни,
Дательный — той стыни,
Винительный — туе стыне,
Звательный — …навроде, той стыни,
Творительный — тое стыние,
Сказательный — накрепко помню… о той стыни.
— Ох и башка у тебя, Тимоха! — послышался голос Окуня.
— Меня, Вокунь, отец Емельян в Черкасском городе целых три зимы учил. Не раз говаривал, бывало: аще хто восхощет много знати, тому не подобает много спати, но всегда подобает ум бодр держати.
— А у нас на Бахмуте поп Алексей не учит никого, зато наперёд других на стену с саблей лезет. Лихой поп! Поучи ты меня!
— Я не поп, а ты сиди да слушай, авось залетит чего в уши и останется. Вот представляй время слов. Время разного они, слова-то, прешедшего, мимошедшего, непредельного и будущего — это которого нет. Тако же слова, коли поухватистей за них приняться, можно и по родам разбить. Род есть местоимением пола разделение. Всего четыре рода: мужскен, среднён, женскён и общён. Вот тут прописано о познании родов, — прошелестели страницы.
— Это хто таков? — спросил Драный Булавина.
— Это пред тобой приехал с понизовых станиц Тимофей Соколов. Вести привёз, будто старожилые велми недовольны были казнью в Черкасском наших товарищей.
— Вести привёз… — красивые турецкие глаза Драного сверкнули и унесли чего-то в себя. — Пойду гляну!
— Погоди! Чего ты мне гутарил про Хохлача?
— Хохлач кланяться тебе велел. Он много ходаков по верховым городкам пустил, и по станицам, и по лесным повалам царёвым, и по верфям — везде. По весне, гутарил, подымет весь верх!
— …а это двойственного числа! — кричал Соколов за полстью. По холстине изредка металась его тень.
— А ещё, гутарили казаки, что надобно тебе отсюда подыматься. Место есть на реке Вороновке…
— Я знаю место, Семён! Погоди чуток, вот только чуть пригреет — и пойдём!
А Соколов внушал Окуню:
— Ты, Вокунь, не лезь в середину. Грамоту починают с краю — с азбуки! Вот: аз, буки, веди…
Драный не выдержал, шагнул к полсти, отвёл её.
— Исполать тебе, премудрый! — прищурил он татарские глазищи. — Где-то я тебя видел… А, ладно! Давай потягаемся в азбуке!
— Ты, Драной, навроде турских слов больше знать должон, нежели русских!
— Дал бы я те, Вокунь, промеж ушей, да боюсь, спотыкаться станешь, а что до турских слов, то я не зову сыр-брынзу пьянырью, кувшин — купом, а бобы — баклами, а я всё по-русски зову, да и сам православных кровей, а кто у меня сродники были — то дело не моё, да то и не ведомо. Вот у тебя — кто? Мать или отец ослом был? А!