Во вторую дверь — дверь в горницу — кто-то, показалось, осторожно постучал, но Булавин прилип к простенку и, остро щурясь, рассматривал людей на улице. Там горячились освобождённые без его ведома колодники, максимовские старшины, которых он пощадил по взятии Черкасска, но держал как заложников. Теперь все они кровожадно суетились под окнами — оба Василия Поздеевы, Ян Грек, чернел отросшими лохмами до плеч, Козьма Минаев, Увар Иванов и ещё около двух десятков приверженцев Москвы. Опять потерялся Соколов, на которого он заготовил пулю. Теперь всё ясно. Теперь можно не жалеть на него заряда, но как поздно приходит к человеку прозренье…
В дверь по-прежнему тихонько стучали. Кто-то просипел в притвор, но слов было не разобрать. Булавин наклонился и перебежал к двери.
— Кто тут? Кто, спрашиваю!
— Кондрат! Это я, Зернщиков!
Да, это был его голос.
— Ты один?
— Тише! Один я. Отворяй!
Булавин отодвинул засов, и в горницу ввалился Зернщиков. Всклокоченный, в бороде — паутина, глаза лихорадочно и как-то особенно хищно посверкивали в жёлто-зелёном прищуре, но первое, что бросилось Булавину в глаза — пистолет за поясом, сверкнувший кроваво-красными каплями рубинов по ручке. Этот подарок Зернщикову подходил по всем статьям, особенно к ручке его сабли, тоже игравшей рубинами.
— Где прошёл? — спросил Булавин, следя одним глазом за окнами, но там почему-то стало необычно спокойно — базарят на базу, на майдане, на дороге, а у окошек спокойно.
— Через баз прошёл, потом пролез скрозь крышу и вот…
Зернщиков вцепился в Булавина немигающим, кошачьим взглядом, следя за каждым движеньем войскового атамана.
— Пожечь его! Дуйтя огонь — сам выскочит! — неслось через разбитые стёкла.
— А коль не выскочит? А ежели он, раскольнику подобно…
— Тихо! — вдруг послышался голос Соколова. — Надобно живьём взять.
«Вот он, Иуда!» — злобой толкнулось сердце Булавина, но к окошку он не пошёл, не стал выискивать в толпе есаула.
— Живьём! Чего жа ты не взял его живьём, когда есаулом был? Ноги ему мыл?
— Заткнись, высмердок поросячий! Есть люди поважней тебя, коим ведомо, что я делал…
— Анчуткин ррог! Я его пристрелю!
— Тихо, атаман! Не лезь под пули этих взгальных.
— Ничего-о, — уже спокойней прогудел Булавин, мелко отплёвываясь от пороховой гари, лёгшей на губы. — Сей миг прискачут голутвенные из Прибылой. Кто-нибудь да поскакал же туда!
— Как бы раньше не умереть, атаман…
— Всё могет быть. Всё могет быть, Илюша. В сей жизни так: думы за горой, а смерть за спиной…
— Пойдём, схороню тебя на конюшне, — предложил Зернщиков, всё так же не отрывая прицеленного взгляда от лица Булавина.
Атаман не ответил. В окно сунулась чья-то отчаянная голова. Булавин выстрелил, но лишь сбил трухменку. Во втором окне закачалась вторая, но это была поднята на саблю та же трухменка. Зернщиков уже давно стоял с пистолетом в руке в углу между дверью и окошком. Слева он видел, как Булавин заряжает пистолет, закатывая в длинный гранёный ствол тяжёлую пулю, толщиной в палец. Вот он сыпанул порошку под кремень.
— Ничего, Илюша! Скоро прискачут наши. Мы с тобой вдвоём-то высидим тут, Илю…
Зернщиков быстро поднял пистолет и почти в упор выстрелил Булавину в левый висок. Судорога прошла по всему телу войскового атамана, кровь жахнула из раны. Ноги подломились, и голова стукнулась о кромку стола.
Зернщиков несколько мгновений смотрел на пистолет Булавина — на свой бывший — направленный на него мёртвой рукой с откинутым чуть в сторону негнущимся пальцем, потом суеверно отстранился и вытянул пистолет из мёртвой руки.
— Эй! Тихо там! Тихо! Это я, Зернщиков! Не стрелять!
Теперь всё стало спокойно. Зернщиков поднял кряжистое тело Булавина и, откидывая ногой запоры, тяжело понёс на люди последнего свидетеля их совместного заговора. Но что сказать там, на улице? Сам застрелился атаман или сказать правду? Правду знает Соколов, у него прямая связь с Толстым, но Зернщиков сделал тоже немало — убил вора.
Он ещё не знал, что вместо награды он тоже получит плаху, и победителем вынес тело Булавина напоказ.
— Православные! Атаманы-молодцы! Мы всем Доном, всею рекою убили вора! Так и отпишем во все станицы и государю! — кричал Зернщиков.
От церкви раздался пронзительный свист. Топот доброй полусотни казаков — то рвались на помощь Булавину голутвенные. Подскакали. Глянули — и за сабли.
— Хто убил атамана! — взревел Лоханка. — Сей миг подыму Черкасск и все станицы! Хто убил?
Лоханка направил лошадь прямо к крыльцу.
— Он сам застрелился, — сказал Зернщиков и смиренно добавил: — Жалко христианскую душу, таперя хоронить приведётся в отхожем месте.
Прибитые горем голутвенные поснимали трухменки. Они не видели, что их уже обложили плотной стеной сотни полторы старожилых.
— Поезжайте с миром, казаки. Скажите на станицах: застрелился, мол, атаман. Надо нового кричать!
22
Сорок человек булавинцев ждали казни в Черкасске, но Некрасов ушёл из тюрьмы на Волгу. Там стоял Павлов, держал в своих руках Царицын. Где-то по Придонью ходил Никита Голый с Рябым — копили силу, громили царёвы полки, уводили большой обоз с ранеными, больными, с семьями… Восстание разгоралось вновь, но Булавина уже не было. Его мёртвое тело ночью того же числа тайно увезли в Азов и там четвертовали. Голову велено было заспиртовать: царь желал взглянуть…
По прямому ископыченному шляху на Азов пылила запряжённая парой телега, а в ней — три пленника: сын Семёна Драного Мишка и двое булавинского корня — брат Иван и сын Микитка. Лежали пленники поверх истолчённых сенных объедков, связанные по рукам и ногам. Позади, то приотставая, то проскакивая вперёд, верхами ехала охрана. Сам Зернщиков, выслуживаясь перед Толстым, повязал их, он вылавливал по Черкасску верных Булавину людей, он и этих отправил под большой охраной среди бела дня, дабы не было разбойного нападения из степи, со стороны развеянных. День выпал жаркий. Белёсое небо, будто выгоревшее от зноя, казалось необычайно низким, давило на душу безнадёжной, плашной плосковиной… В таком небе ни ворона, ни жаворонка — всё мертво и пусто в нём. Мертва и пуста пригоревшая вдоль шляха трава. Горько тянет полынью. Неподвижны в телеге пленники, прибитые арапниками, коварством Зернщикова, злочумием облавной судьбы.
— Судьба — она ить безглаза! — бубнил старый однорукий казак, видя, что офицер с охраной проскакали вперёд. Старик уже не первый год подрядился в ямщики на этом тракте — по уродству унизился казак, привык говорить сам с собой, поверяя думы степи. — Судьба-та, она и так могеть повернуть, а могеть и этак. И Зернщикову не уйти от судьбы, аки от божья суда. Покуда он шкуру спас, а душу лжой выдул. А что за казак без души? Это как навроде тулука без воды…
Микитке Булавину хотелось пить, но он смотрел на старших и молчал. Дядя его, избитый, лежал ничком, подвернув щёку. Руки его затекли — под верёвками лиловой синью. Мишка Драный пошевеливался. Порой приподымал голову и смотрел вперёд чёрными турецкими глазищами. Он тоже был связан, как овца.
Под самым Азовом на берегу реки Каланчи торчали два высоких кола. Когда подъехали ближе, то стало видно, что на колах прибиты руки и ноги человека, висевшего меж ними. Без головы. Без одежды.
— Кого-то четвертовали, — вскинулся Мишка Драный.
Микитка Булавин, всю дорогу страдавший от жажды, привязанный вокруг пояса к телеге, чуть повернулся и стал смотреть на необычное зрелище. Он увидел чьи-то большие голые ноги, прибитые гвоздями к кольям. Выше их торчали руки. На одной из них, на левой, указательный палец смотрел чуть в сторону.
— Воды-ы-ы! — заныл Микитка, пряча слёзы от приятеля, и в горле его вместе со слезами забилась полынная горечь степного ветра.
Он узнал отца.
23
Из Питербурха Пётр выехал прямо к армии. Его летний возок в сопровождении сотни драгун был тем мощным магнитом, к которому устремлялись и который находили в любой деревне, на любой дороге огромной российской равнины все важнейшие письма, шедшие со всех концов. В дороге же он получил известие о столкновении его армии, а точнее — одной лишь дивизии Репнина, со шведами.