— Говорили, у Пятиизбянской станицы, — предположил Шкворень.
— Я слыхал, будто на каком-то острову, — возразил Стенька. Он сидел, ухватясь обеими руками за тяжеленный крест.
— Никому не ведомо, где тот разинский клад! — громко сказал Лоскут. Он вошёл в круг, сутулясь, присел на корточки по-татарски. — Никого не осталось в живых, кто зарывал тот клад. Двенадцать казаков было в ту ночь с Разиным. Меня позвал Степан Тимофеевич, а я ему: не пойду тринадцатым, я, мол, не Иуда, Так и не пошёл.
— А где же те казаки? — спросил Окунь.
— А в ту ночь Разин погрузил семь возов золота в большой струг и уплыл с ними. Зарыли где-то — и назад. Вот дорогой Разин решил проверить жадность казаков. Отозвал шестерых в сторону да и говорит: рубите тех шестерых — нам-де больше золота останется. Те взяли и зарубили товарищей не моргнув. Опечалился Разин, да и говорит ещё троим тихонько: может, зарубить тех троих, нам больше достанется? Эти трое пошли и зарубили товарищей. Тут Разин и вовсе голову повесил: нельзя таким доверять войсковой клад, ведь таким кладом, если ум к нему, можно было всё боярское царство опрокинуть, на чего и готовил золото Разин, а тут жадность человечья. Тьфу! Вон оно, золото-то, у Стеньки на шее висит, а чего в нём? А коли к делу его — сила!
Все повернулись к Стеньке. Рябой лёжа двинул ногой по кресту на шее Стеньки — тяжело хрупнула толстая цепь.
— Вот тут Разин взял да и зарубил остальных трёх, — закончил рассказ Лоскут, — а про клад только брату своему сказал.
— А брат чего? — допытывался Окунь, не затворяя рта.
— А брат? Тот, когда поймали Разина, тоже попал в руки боярам. Стали пытать Разина про клад — тот смолчал. Стали пытать брата — заговорил. «Молчи!» — рычит Разин и руки в кандалах воздел, а брат заговорил: «Клад зарыт на…» Ударил его Разин железными цепями по голове и убил, так никто про тот клад и не знает поныне. Вестимо было по близким к Разину казакам, что на том месте атаман посадил три вербы. Ныне они старые, поди. Как я, старые…
Уже чёрная ночь опустилась над буераком. Вверху было слышно, как сопит в бурьяне осенний степной ветер. Накрапывал мелкий дождь.
— Найти бы тот клад! — вздохнул Окунь.
— Не-е, Вокунь, — тоже вздохнул Ременников, — тот клад тому откроется, кто покурит из трубки Разина.
— А она что — волшебная?
— Полноте вы про волшебство! — одёрнул Лоскут. — Чего только поповская молва не намолола про Степана — и колдун он, и сатану в полночь принимал, и жён-то у него было триста штук, и полюбовниц пятьсот — завидно боярам да попам, вот они и мелют. А чтобы клад открылся… — он посмотрел на Окуня, — есть одно страшное дело, если сделает кто его, тому откроются те три вербы и клад меж них.
— Какое дело? Я не побоюсь! — вскочил Окунь.
— Потом, потом. После походу скажу.
— Пора, казаки! — оборвал Булавин из тьмы.
12
Лошадей разбирали в темноте суетливо, но долго. Тянули их из буерака наверх, подтягивали подпруги, без ругани разнимали задравшихся лошадей, садились. Старожилые казаки садились на добрые сёдла, большинство же перекидывали обрывок попоны или ехали безо всего, охлюпкой. О, великая минута пред боем! Сердце гремит у бывалых и молодых. Жизнь одна…
— Не курить! — рокотнул голос Булавина.
Окунь двигался в середине нестройной вереницы. Он сидел в узком татарском седле, с трудом унимая волненья. Час дороги показался ему за три, а нетерпенье росло с каждой минутой, и вот он не выдержал — улучил момент и вывернул из толчеи. По обочине летника догнал передних. С трудом узнал высокую фигуру Цапли, а рядом с ним угадал тучную, приземистую — Булавина. По другую сторону атамана ехал Рябой — это уж точно. Его лица не было видно, но это был Рябой — густо несло табачищем.
— Куда прёшь? — зыкнул кто-то справа.
Окунь узнал Стеньку. Пятифунтовый золотой крест отливал благородным светом. Кисло пахнуло отрепьем кафтана.
— Не ори, рванина! — огрызнулся Окунь.
Вскоре из-за хребтины увала выплыли светлые веретена пирамидальных тополей, высвеченные снизу кострами.
— Не спят! Не спят ишшо… — пронеслось тревожно по рядам.
— Костры расклали, эвона как раины высветили!
— Тихо, анчуткин ррог! Стенька!
— Вот я, атаман!
— Где прогон на съезжу избу? — спросил Булавин.
— Прогон в левой руке, как дуб проедем!
— А где Новиков? Сюда его!
— Новиков! Панька! Панька, в стремя твою мать!
Подгарцевал казак.
— Где Долгорукой? — спросил его Булавин.
— В съезжей избе! — выпалил Панька.
Панька был послан несколько дней назад к старшинам Савельеву и Петрову, чтобы передать письмо от атамана Шульгинской Фомы Алексеева. В письме было предупреждение о нападении Булавина, но Панька направился прямёхонько к Ореховому буераку и отдал то письмо в руки Булавину. Вечером того же дня он тайно был в Шульгинской и вызнал, где остановился сам Долгорукий.
— А где остальные?
— Старшины будто у станичного атамана, шагов за триста от съезжей избы, а рейтары по дворам разбрелись розно.
— А костры?
— То солдаты палят.
— Сколько всех наберётся?
— Ащели всех взять, то наберётся с денщиками, с охфицерами да с князем Несвецким человек за сотню. Ащели местных казаков взять — то больше нас будет!
— А ты уж и устрашился? — встрял Рябой. — Сидел бы дома!
— Тихо, анчуткин рог! Слухай меня! — Булавин остановил лошадь, привстал в стременах. — Как влетим во станицу, единым духом сметём тех солдат, а местных в домы их загоним без крови!
— А Долгорукого?
— Долгорукого повяжем. Филька, ты станешь с десятком у моста, дабы за реку, на ногайскую сторону, не побегли.
— Нам бы токмо колодников вызволить, — вздохнул Окунь.
— Ну, будя шуметь-то! Будя! — подал голос Шкворень. Он услышал за словами Окуня заботу о племяннице Антипа.
Двинулись дальше. У дуба свернули налево. На концы станицы Булавин выслал человек по тридцати, чтобы ударили для страху с севера и с юга, но не раньше, чем загремит у съезжей избы.
Лучше бы не было этой последней короткой остановки! Ожиданье, пока отъедут высланные Булавиным казаки, вытянуло у Окуня всё мужество. Он приблизился к Цапле. Зашептал:
— Цапля! А ты траву взял с собой?
— Всегда со мной! — просипел тот.
— А какую?
— Царёв посох на груди ношу.
— Добра трава?
— Добрей нет. Растёт она по лугам, при больших реках, ростом в локоть и сама велми прекрасна есть!
— Какая она собой?
— Тихо вы!
Но Цапля наклонился и прямо в ухо Окуня:
— А половина той травы — от остова и до верху — по составам ея всякие цветы, а наверху — маковка. Около маковки — четыре цветка. Первый — красный, другой — багров, третий — синь, четвёртый — бел.
— Это она в рубке вспоможенье даёт?
— Она, Вокунь! Добро её носи при себе, аще в путь поедешь. Не боится она диявола и зла человека. При ней одолеешь супостата. На суде от всякие скверны и напрасны наветы оборонит, наипаче же того — от напрасной смерти хранит.
— Ты дай мне немного!
— Тихо, анчуткин ррог! Слухай меня, казаки-молодцы! Постоим за волю, как деды наши стояли и отцы! Сабли!
Дрогнула земля. Лавина всадников почему-то обтекала Окуня справа и слева. Цапля тотчас скрылся вместе с Булавиным впереди, но сзади ещё напирали, и он, позабыв все страхи, подчиняясь движенью этой тёплой колышущейся лавины, влетел на майдан и очутился около съезжей избы. Кругом стоял гам, свисты, гиканье. Оглушительно захлопали, посыпались горохом выстрелы. Раздались выкрики. Где-то залязгали сабли. От костров метнулись тени, замелькали солдатские треуголки. Чья-то лошадь с опустевшим седлом металась среди свалки рубившихся. Около самой избы Окуню показалось свободнее, он направил лошадь туда и увидел, как Цапля спрыгнул с седла и без шапки, светясь белой головой, рванулся на крыльцо. Рядом с ним спешились Булавин и ещё несколько казаков. Кто-то рубил окошко саблей, свистел и ломился внутрь.