— Так и стану!
— Так и станешь! — сочил ему на ухо Зернщиков. — А не то посадят тебя на будары гребцом. Там больше платят — по рублю с полтиною бояре давать станут за перегон от Воронежа до моря.
Долгорукий услышал шёпот, посмотрел в сторону Зернщикова.
— А кто из вас, полковнички войсковые, в сумнении пребывать изволит, тому я…
Тут он увидел, как Максимов навалился сухой грудью на стол, запрокинул лицо и смотрел в ожидании угрозы, сжав тело комом. Максимова трясло мелкой, бранной дрожью, какая охватывает порой перед первым сабельным ударом в тяжёлой огневой схватке. Ещё немного молчанья, и хмель зашалел бы в его голове, но Долгорукий спокойно продолжал:
— …тому я несамохвально скажу: сам государь написал мне именной указ. Он тут, со мной, тот указ! Сейчас покажу.
Князь расстегнул кафтан, оттянул, смял широкую ленту через плечо и достал из-за пазухи грамоту, писанную на хрусткой орлёной бумаге, заведённой с лёгкой руки прибыльщика Курбатова.
— Ты грамотен, Максимов?
— Пусть Зернщиков читает!
Зернщикову передали грамоту.
— Читай, Илья! — Максимов вцепился пальцами в колена.
Зернщиков покрутил рыжеватой, с проседью, головой, подался к свету и прокашлялся.
«Господин Долгорукой… — прочёл он и впервые за этот вечер посмотрел на князя с уваженьем: пишет сам царь! — Известно нам учинилось, что из русских порубежных и из иных розных наших городов, как с посадов, так и уездов, посацкие люди и мужики розных помещиков и вотчинников, не хотя платить обыкновенных денежных податей и оставя прежние свои промыслы, бегут в розные донские городки, а паче из тех городков, из которых работные люди бывают по очереди на Воронеже и в иных местех. И забрав они в зачет работы своей лишние наперед многие деньги убегают и укрываютца на Дону с женами и с детьми в розных городках; а иные многие бегают починя воровство и забойство. Однако же тех беглецов донские казаки из городков не высылают и держат в домех своих…»
— И держат в домех своих! — повторил Долгорукий, не сводя глаз с Максимова.
— Из Люблина писано самим государем, — вкрадчиво заметил Зернщиков. Он посмотрел на подпись: — 1707 год, июля против 6 дня.
— А где же тех беглых искать? — спросил Максимов.
— На каждом казацком дворе есть! — резко ответил Долгорукий.
5
Рейтары Долгорукого упились ещё до первой звезды. Измученные дорогой, они храпели в становой избе, в кабаках, по дворам гостеприимных черкассцев. Вопреки ожиданью Зернщикова, не было на улицах городка и у стружемента, где стояли иноземные суда, ни больших потасовок, ни пожаров, лишь одного долгоруковского рейтара рубанули саблей повыше локтя, и то за дело: он застрелил свинью у казачьей вдовы. На рынке была взломана только одна лавка грека — унесли серебро, но и это было делом самих черкасских татей, Зернщиков даже знал, кто они и где лежит краденое серебро. Об этих событиях рассказал ему Максимов, как только уложил Долгорукого спать.
— Выйдем на баз, Лукьян, — позвал Зернщиков.
Максимов выпил ендову квасу, тряхнул головой, — отходит, побрёл за Зернщиковым. Они вышли на волю через конюшню. Максимов прислушался к храпу конюха, понюхал, не пахнёт ли дымом под навесом, где прикорнула охрана Долгорукого, но всё было спокойно, только в душе его набатом била тревога. На базе была тёмная ночь. Зернщиков шагнул куда-то к вербам, и только по шороху Максимов отыскал его.
— Ну?
— Что — ну? — Зернщиков не знал, с чего начать разговор, более того — не знал, надо ли его начинать. Оба молчали.
Над Черкасском стояла плотная августовская ночь. Луны — казачьего солнышка — не было в тот час. Море не доносило сюда своего дыханья, но Дон с юга и протока Дона с севера напоили влагой ночной воздух, и чудилось, что недалёкое море дышит запахом водорослей, пряной сухостью притомившегося камыша. Ветер натянул с турецкого берега тучи, и они уже плотно закрыли последнюю надежду на погожую ночь. Всё было черно и тихо, лишь в полуночной, московской стороне, где под самым горизонтом был слабо виден завалившийся ковш Медведицы, неверно мерцала неясная сыпь частозвездья. Поблизости, на остром мысу Даниловского бастиона, раздался пистолетный выстрел.
— Не спится кому-то, — проворчал Максимов.
— А незваные все уснули, — отозвался Зернщиков.
Максимов не понял выжидающего молчанья Зернщикова.
— Когда это было, — заговорил он, выдавливая свои мысли, — чтобы с Дону высылать беглых? Восстал бы из гроба Ермак Тимофеевич, он бы и самому царю Петру отповедь дал, как когда-то Грозному: нет выдачи! А тут — отдай людишек…
— Отдашь… — сыпапул жарку Зернщиков.
— Отдашь! Это хорошо говорить так голутвенному, а нам с тобой, домовитым, каково? Кто у нас, старожилых, станет табуны пасти? Мы с тобой, что ли? Кому на базах со скотиной управляться? Кто — придёт петров день — станет сена косить да стога метать? А кто в куренях станет шевелиться? Не-ет, не дело надумано на Москве. Это неё бояре да прибыльщики, особливо из немцев которые, они, нехристи, воду мутят в государстве!
Под навесом кто-то заворочался из охраны Долгорукого, но лишь повернулся, должно быть, на бок и снова захрапел.
— Спят, говорю, незваные-то, — загадочно обронил Зернщиков.
— Ты это к чему, Илья? — дохнул из тьмы Максимов.
— К чему? Да вот быль одна на ум пала… Приехали как-то раз от Грозного царя к Ермаку посыльные, вот этакой же легковой станицей, дабы беглых вернуть на Русь. А Ермак-то Тимофеевич принял их честно, как мы этих, и спать тако же уложил, а потом и спрашивает своих казаков: а что, тиханушки, станем делать с волками, ведь они по наш табун пришли? А тиханушки: побить их надобно! Так и сделали. С той поры сколько годов волки больше не захаживали…
Максимов протянул руку, нащупал кушак на кафтане Зернщикова, ухватился за него, ощущая мослатым кулаком мякоть живота, и притянул ближайшего старшину к себе.
— Ты, Илья, головастый казак, токмо ныне и ты не дело гутаришь. Ныне волки не прибежные и не пробежные. Ныне они всё Дикое поле обложили. Десяток убьёшь — тыща набежит на кровь.
— А ты не кровяни свой курень.
— Я не стану кровянить и вам, старшинам, не дам!
— Да мне ли кровянить… — буркнул Зернщиков.
— Тогда гутарь, чего сдумал?
— Для того дела не курень атаманов — степь широкая есть да лихие атаманы станичные…
— Ну?
— Спроси их, как спрашивал Ермак, чего-де нам делать с волками? Они тя не заставят ждать!
— Энти? Навроде Булавина? Энти убьют! А царь с меня спрос иметь станет.
— Не будет спроса! А будет — ответ есть!
— Какой?
— А тот, что давал ещё Грозный царь туркам. Он как-то отписал некрещёным, когда те испросили его ответу за порубленных слуг своих да за разные разности, а Иван-то Грозный возьми да и отпиши: где нет лихих людей? А паче на Диком поле! Скажешь царю, что-де тебе глазом всего поля не окинуть.
— Ну?
— А больше и нукать нечего. Надобно идти письма писать лихим атаманам.
— А князь?
— А князя отправим с богом по Дону. Старшин дадим — всё честь честью, а за остальное мы не в ответе… Пусти!
Зернщиков отодрал руку Максимова от своего кушака и крепко хлопнул того по плечу.
— Пойдём ко мне, а наутрее есаулы поскачут по станицам.
— Ой, Илья, наживёшь с тобой греха великого! — вздохнул Максимов сокрушённо и послушно побрёл за Зернщиковым.
6
«Дражайший друзяк мой Кондратий сын Офонасьев, многократно о господе здравствуй! К тебе пишу я, чего допреж не делывал, а ныне надобно. Ныне идет на все ваши городки князь Юрья Долгорукой да старшины наши, ему приданные Максимовым атаманом — Обросим Савельев, Ефремка Петров, Никита Алексеев, Ивашка Иванов да Гришка Матвеев. Не по воле идут — напосыланы, дабы городки новорублены вывесть, а беглых людей, которые там есть и которые у вас, природных казаков, обретаются и по дворам приняты, всех на Русь выслать, да вас, казаков вольных, как и нас, старшин войсковых, по почтовому тракту расселить и к почтовым лошадям приставить навечно. Истинно то есть злочумие немецко, понеже христианину такое и в голову бы не пало. Зане пишу тебе, Кондратий Офонасьевич, что надобно без промешки дела делать, дабы боронить твердо волю всей реки великой. Каку думу сдумашь — то мне неведомо, токмо памятуя наши прежние дружбы с тобой, говорю истинно: коли повелишь казакам своим доблестно и твердо алкающего волка пугнуть, то спадет пелена с пресветлых царевых глаз, отыдет от них немецко колдовство, в коем государь пребывает, и вернет он волю Дону Тихому, а тиханушкам-казакам — любовь свою. Про князя Долгорукого отписал тебе подлинную ведомость, ты же грамотку сию немедля огню предай, а от кого она — сам ведаешь…»