У церкви Булавин заметил беглого. Тот сидел на ступенях паперти и что-то быстро жевал, оглядываясь по сторонам, коротко и настороженно, как собака в чужом дворе. Шапка его — та самая, что Булавин увидел утром над кромкой балки, — лежала у его ног, а двумя ступенями ниже сидели его жена и племянница. Когда Булавин приблизился, мужик поднялся и по привычке потянул руку к голове, забыв, что шапки нет. Женщины тотчас поднялись и отошли к углу церкви, откуда племянница беглого таращила огромные серые глазищи бесстрашно и любопытно.
Булавин остановился.
— Это ты про изюмцев упредил? — спросил он, глядя почему-то на угол церкви.
— Я, атаман… Как увидел — скачут, так и побежал…
— Мало ли по степи скачут!
— А ночью-то как закопырилось в той стороне, как охватило огнём полнебес — чуть не обезножил. А утром скачут, гляжу. Тут я в понятие вошёл…
— Догадлив! — усмехнулся Булавин покладисто. — Куда бежать сдумал?
— Ничего в голову не идёт, атаман, — тяжело передохнул Антип. — Кабы один был, тут бы и думать нечего! Одного-то да в бесснежную пору каждый кустик ночевать пустит, а тут… Наутро смекаю: поищу-де новы городки в лесах, а ввечеру остановлюсь, где усталь подкосит, но дум уж нет. Были места, да разве теперь воротиться? Ох, велика земля, атаман!
— Надо думать. На ней больше десятку государств!
Булавин посмотрел на женщин и снова разговорился, как утром на краю балки:
— Вот ты всю Русь, должно, прошёл…
— Прошёл! — опять вздохнул Антип.
— Велика ли она?
— О, атаман! Я напрямки шёл — солнышко на носу держал, а и то она, Русь-та, в одиннадцать недель ходу легла.
— А чего в ней творится ныне?
— О-о-о-о-о!.. — Антип лишь покачал головой и так махнул рукой, будто заглянул в преисподнюю. — Не узнать ныне Руси святой: одна неметчина.
— Ну и каково житьё?
— А ныне что солдат, что мужик, что матрос, что работный человек — что под царёвой, что под поместной, что под монастырской рукой — жить не живёт и умирать не умирает, наподобе меня.
— Что за притча?
— А поборы ныне несметные. Берут прибыльщики за всё и со всего — с сена, что накосил, с дров, что насёк, со всех съестных припасов и чего дома держишь. Берут с весов и мер, с мельниц и мостов, с перевозов, с рыбных ловель, с ульев пчелиных и с тех берут, с божьей-то мошки, нехристи! Почали брать поборы в ту ж казну государеву с пустошей, с бань, да ладно бы с торговых, а то с домашних берут, хоть не мойся! С варенья берут всякого, с пива, со всех иных питей. Спасу нет! А ныне, атаман, вышел указ бородовой. С крестьян и с тех, коль в город едут, берут копейку, а из городу, ежели при той же бороде, — опять копейку.
— И платят?
— Как не заплатишь, коли повсеместно сидит прибыльщик с солдатом и чинит прибыль казне!
— Неважны дела у хрестьянского люду, — заметил Булавин. Он погрузился в раздумья о всём сказанном и смотрел уже не на угол церкви, где прислушивались к разговору женщины, а прямо под ноги, под первую ступень паперти, обсмыканную ногами прихожан, будто хотел найти там глубоко зарытый ответ на многие вопросы, теснившиеся в его крепкой, но неучёной казацкой голове.
— Погубят немцы Русь святую, помяни моё слово, атаман, — негромко, с оглядкой, сказал Антип.
— А ты без огляду говори! Ты не на Москве, а на вольной земле стоишь, — с насмешкой одёрнул Булавин. Он снова посмотрел на женщин и громче продолжал: — Коль пришли сюда, в нашу землю донскую, то опасенья отриньте. Помните: тут человек волен говорить и делать чего сдумает. И выдачи от нас нет. Пусть царь хоть пишет, хоть не пишет свои указы, а на воле этой стояла и стоять останется земля казацкая.
— Всё невечно, атаман… — усомнился Антип.
— Не будет той воли тогда, когда нас, казаков, не будет! Ты уразумел?
— Как не уразуметь, атаман! — тотчас ответил Антип, переминаясь и посматривая на шапку, лежавшую у его ног, в которой желтела горка густо сваренного застывшего пшена. — Как не понять, — повторил он, — на волю и шли, только крепка ли она ныне?
— Крепка, как сабля у наших казаков! — Булавин не удержался и выхватил свою кривую татарскую саблю, ту самую, которой залюбовался утром Антип, рассматривая красивый эфес. — Вот она, наша воля! Кто ухватится за неё — без рук останется!
При этих словах Булавин указал на холодно блестевшее жало сабли левой рукой, сжимавшей шапку с медяками, и Антип неожиданно для себя заметил изуродованную, должно быть сабельным ударом, кисть руки: указательный палец не гнулся и торчал чуть в сторону.
— Уразумел?
— Уразумел, атаман!
— Ну, а коль уразумел, так пойдём в кабак! Я сей день с казаками прощаюсь. Пойдём до казаков!
«До казаков!» — тотчас отложил в своей памяти Антип.
— Благодарствую, атаман… — он оглянулся на своих.
Булавин перехватил его взгляд. Задумался ненадолго.
— Ты вот чего, беглый… Как звать-то тебя?
— Антип Михайлов Русинов.
— Видишь, Антип, во-он тот курень, что не доходя дуба? — Булавин снова вытянул руку с шапкой и торчавшим пальцем. — Это мой курень. Веди туда своих и в кабак приходи, а они пусть там еду поищут и ужин нам спроворят.
— Спасибо, кормилец… — Антип виновато глянул на Булавина, и глаза его заслезились. — Мы ведь тебе вшей натрясём!
— Сожгите всё с себя в печи, а не то за конюшней. Надеть же найдётся тряпья. Слышишь?
— Слышу, атаман! Как тут не слышать? — и кинулся в ноги Булавину, торопливо ссыпавшись со ступеней.
— Ну, ну! нечего в ногах валяться! Я тебе не боярин.
— Бабы! — вскочил Антип. — Накачались на мою шею! Кланяйтесь атаману! Живо!
Булавин сердито насупился, но с удовольствием заметил, как охотно и низко склонилась статная племянница Антипа.
Уже от кабака он оглянулся и увидел, как Антип ведёт под уздцы свою донельзя издёрганную лошадёнку, а следом, держась по многовёрстной привычке за тыльё телеги, шли его жена и племянница.
— Эй, Антип! Коня моего пусть напоят!
Антип приостановился и снял в ответ шапку с поклоном.
«Анчутка с ними! — подумал Булавин. — Пусть живут, пока я в Черкасском городе, а то и на зиму пусть остаются».
Ему почему-то стало весело от этого, и когда он вошёл в кабак со светящимися глазами, вольница гикнула остервенело, повскакивала с лавок, рванула сабли наголо и полезла целоваться.
10
— Ерёмка! Почто пиво твоё неплотно? — забасил Булавин на весь кабак.
— Это тебе опосля вина мнится, Кондратей Офонасьевич! — через головы пьяных казаков, сквозь дым, пар, голоса донёсся хрип целовальника.
— Врёшь, анчуткин рог!
— Да ить и зерно ноне неважно…
Новое столетье началось с неурожаев. Хлеб в России возрос в цене. Стал дорог он и на Дону, поскольку всё Придонье жило привозным хлебом. Возили его купцы из подмосковных и украйных земель.
— Истинно врёт! — подтвердил отец Алексей. — Не пиво, а водица неосвящённа есть.
— Хорошо, что такое ныне водится на Дону! — крикнул кто-то из единомышленников целовальника, прихлебатель.
— Это как так — хорошо? — спросил Булавин.
— А так: ныне купцы боятся хлебом торговать. Держат. Прошлого года недород научил их уму-разуму.
Тут подал голос Антип Русинов:
— Что правда, то правда, казаки! — сказал он, и этот новый голос, смелость этого человека в чужой компании заставили с интересом приумолкнуть тех, что были рядом и могли слышать разговор. — Я через многие губернии проходил, много слышал. В прошлом годе великий мороз пал на землю мая двадцатого дни, как раз на праздник Алексея Митрополита. Была тем морозом рожь побита в заоцких будто б городах по сам Севск и по Брянск, а и по Москву ажно, а инде побита и за Москвой. Ныне проходил тверской землёй — и там с того недороду великий мор был.
— Было, было! — захрипел осовевший Шкворень. — Летось беглые сказывали.
Часа три разговор шёл всё об изюмцах, о Шидловском. Казаки били шапками об пол и клялись, что не дадут покою царёвым прибыльщикам. Молодой Окунь захмелел, ругался по-чёрному, всё клялся, что вернёт свою соляную сковороду с колодцем, и при этом так хватил саблей по пивной бочке, что дубовое днище не устояло. Пиво рвануло в потолок, а Окуня прогнали домой за деньгами — платить за пиво. Крик стоял всё время, пока грозили изюмцам, и вот теперь, уставшие, охрипшие, вдруг удивлённо притихли. Захотелось услышать нормальный человеческий голос.