— А скажи, беглый, чего там царь придумал строить — Питербурх город, навроде? — спросил Ременников, никогда не пропивавший ума.
— Два лета тому, как начал царь его строить, а нарёк Питербурх, — задумчиво ответил Антип.
— Казаки наши, что под Нарвой уцелели, сказывали, будто тот город в болотине будет? Так это, али ты не был там?
Антип не ответил на вопрос последний, но уверенно сказал:
— Река там великая, а лес, почитай, весь на болотине. Летом комара много и хвори от той болотины поморные. Солдат с крестьянином в обнимку мрут — болото тому явная причина, а ещё то, что там летом ночи нет, потому фельдмаршал Шереметев не даёт от топора отойти, а яди мало, да и та худая. Река рыбой кормит, а от рыбы дух гнилой и болести опять же. Не-ет… Сын помер, а я не далси…
— Несладка жизнь хрестьянская, — вздохнул Ременников.
— Ничего, Антип, у нас, на вольном Дону, боярская лапа тебя не достанет; нет такого городка или станицы, откуда тебя выдали бы — на том стоит велика река наша, — стукнул Булавин левым кулаком, и Антип снова заметил отставленный, покалеченный указательный палец.
— Благодарствуй, атаман, — склонил Антип голову.
Кругом засмеялись. Задвигали скамьями, кружками — интересен был казакам всякий новый человек.
— А я тут не Христос. Я — ничего. Тремя хлебами толпу не накормлю, я вот напоить тебя… давай кружку! Вот так! — Булавин налил из кувшина вина в кружку Антипа, потом себе и передал Цапле глиняную посудину. — Напоить тебя напою и казаков напою, и весь Бахмут угощу, коль денег хватит, а вот воли дать не могу: воля, Антип, она на нашей реке великой — как ветер, дармовая.
— Верно сказал Кондратий Офонасьич! — решительно кивнул Ременников. — Не учён ты премудростям, а складно сказываешь.
Булавин поднял локоть, лежавший на шапке, подвинул её Цапле.
— А ну-ка, Цапля, голубь ты мой скорый, отдай все эти деньги кабатчику! Гуляем, казаки-молодцы! Завтра я в Черкасский город еду, с атаманом Максимовым вот как поговорю!
Взорвалась десятками глоток подгулявшая казацкая вольница. Полилось вино и жидкое пиво, зачмокали отяжелевшими от сладкого хмельного мёда губами. То в одном углу, то в другом заводили песню. Кто-то вывалился из дверей на майдан, кто-то плакал. С улицы раза два раздавался лязг скрещённых сабель, затем голоса казаков, разнимавших драку. У самого порога хлестнул пистолетный выстрел, потом ещё один — и хохот. Отец Алексей встал, допил ковш мёду и двинулся к выходу увещевать казаков.
— А ты, Шкворень, чего голову повесил? — спросил Булавин. И пнул того кружкой в лоб.
— Не к добру веселье… — мрачно и трезво ответил Шкворень.
— Отчего так?
— Оттого, что воля на Дону кругом подмывается, как снег весной: от Москвы — бояре да епископы землицу прибирают, от Азова — Толстой грозит. По реке Дону царёвы слуги ходят, казаку рыбу ловить не дают. Волю сулишь беглому, а того не думаешь, что самих нас приберут к рукам, шляпы-треуголки напялят, как на солдат, и шагать заставят, пока пена в паху не закипит! Воля! Дурак я, что не пошёл надысь, в семисотом годе, с добрыми казаками. Погуляли бы распоследний разок, да и помирать можно. Зря, говорю, не пошёл, а меня ведь звал Филька Кисельная Борода, он с Нестеренко станом стояли на Медведице-реке, в луке, пошли бы мы по Дону, казаков бы подняли — и на Волгу, по разинским волнам… Эх! А ты про волю, Кондратий Офонасьич! Худая, видать, воля, коли своих в Трёхизбянскую спровадил!
Булавин сжал челюсти, вспыхнуло лицо, запунцовел шрам на щеке. Левая рука сжалась в смешной кулак, похожая выставленным пальцем на кукиш.
— Я волю свою творю, и не твоего ума это дело! — загремел он. — Я их не на Московию отправил, а в родную станицу, раз я свой бунчук огню предал, и отныне я ровня всем вам! А коль ровня — куда хочу, туда и еду! А какая дума моя, да чего я надумал — это моё дело. Настанет срок — приду, трухменку перед кругом поломаю — всё, как есть, выложу. Понял ты, Шкворень?
Шкворень молчал.
— А покуда мне воля нужна, как та вода в жару. Руки мне вяжет мой курень, животы да рухлядь, а мне надобно розыск немалый учинить, дабы правду поискать на Диком поле. Найду — вернусь к вам, не найду — не поминайте лихом…
Приумолкли казаки, то ли осоловели от выпитого, то ли дошёл до них тайный смысл сказанного Булавиным, только многие молча потянулись к нему с ковшами, таращили глаза, тыкались мокрыми губами в бороду, в щёки, в губы и снова тянули кружки, плеская через край. Булавин заметил среди всех кружку Шкворня, глянул в колючие, сейчас виноватые глаза казака и примирительно сощурился.
— Поатаманствуй без меня, коли круг выберет, — сказал он Шкворню.
— Ждать будем, — встал Шкворень и вытянул большой ковш вишнёвого мёду.
Антип Русинов видел, как Цапля вышел за атаманом, чтобы проводить его до куреня, но Булавин оглянулся, окинул взглядом преданного есаула и махнул рукой.
— Оставайся, гуляй! Мы с Антипом дойдём. На заре я один поеду. Прощай!
— Во здоровье прощай, Кондратей Офонасьевич! — сказал Цапля.
— Не отставай! — пробасил Булавин Антипу.
Антип давно не пил хмельного и сразу огруз головой и телом, хотя старался пить умеренно. Он шёл сейчас за своим благодетелем, испытывая в душе такое облегчение, какого не было у него с того дня, как погоня солдат пробежала мимо него в лесу. Надолго запал в душу и всё качался в его глазах частокол мушкетов за солдатскими спинами, долго не отходил страх, а вот сейчас… Сейчас, после выпитого, очутившись среди неприступного, но надёжного казацкого племени, Антип успокоился и даже пожалел, что песня так скоро кончилась. Он любовался городком, куренями его, вербами и дубами, вечерним небом с его стремительными южными сумерками и всё хотел оглянуться на церковь, встать и положить с десяток поклонов за счастье спасенья, но боязнь потерять из виду Булавина вела его к куреню, где укрылись остатки его, ан-типовой, семьи.
Булавин шагал неторопливо, будто опасался, что Антип его не догонит. Когда же они сравняли шаг, то атаман, вспомнив свои обязанности, вдруг повернул вправо и пошёл вместе с Антипом до ворот городка. Там на скамье, под навесом из веток и бурьяна, сидели верхом на широкой скамье два молодых казака и азартно играли в зернь на деньги. Торопливо и сердито кидали они кости с ладоней, используя последние минуты света.
— Ворота заперты? — спросил Булавин.
— На оба тына, — ответил один, лишь мельком взглянув на Булавина.
— Караул не бросать! Не спать и к девкам не бегать!
— Нам то вестимо, атаман! — опять ответил тот, что сидел в накинутом на плечи бараньем ерчаке. Голос был весёлый. Он выигрывал.
Булавин увидел отставленные к воротам сабли и строго заметил:
— А воинские причиндалы свои не раскидывать! Неровен час, нападут изюмцы — не миновать вам казацкого суда, коль пробрухтаетесь.
Казаки промолчали на это, но не встали, не прекратили игры и не пошли за саблями.
— Добрые казаки, — негромко проворчал Булавин, больше обращаясь к себе, чем к Антипу, когда они отошли от ворот шагов с полсотни.
В курене было темно. Булавин вошёл первым и остановился у порога, нащупывая кресало. Вытащив из кармана кремень, примкнутый к нему фитиль и рашпиль, он высек искру, раздул и прижёг свечу. С минуту в воздухе стоял запах жжёного фитиля, калёного кремня, потом сала, всё это уступило постоянному и сильному запаху солёной осетрины, печёного хлеба и кваса. Видимо, женщины давно всё это отыскали и приготовили, как велел хозяин.
— Где они? Ну-ка окликни! — пробасил Булавин и отошёл к лавке, чтобы снять сапоги.
— Мы здесь, — отозвался лёгкий девичий голос племянницы Антипа.
Она вышла в каком-то свежем холстинном понитнике, гибко поклонилась хозяину.
— А! — неожиданно улыбнулся Булавин, да так и остался с улыбкой смотреть на неё. — Звать-то тебя как?
— Алёна, помоги, — ответил другой женский голос.
Булавин увидел жену Антипа. Она стояла, приникнув головой к углу печи, и устало смотрела перед собой. В её приказе племяннице был и ответ Булавину, и уваженье к нему за этот ночлег, и что-то ещё, необычно важное, почти жертвенное, что он не хотел обдумывать между делом.