— Атаман, едут! — крикнул со стены Дыба. Голос его был не испуганный и не дурашливый, а какой-то недоумённый. Булавин даже не понял, что означает этот крик. Подыматься на стену уже было некогда. «Непутёвый…» — между прочим подумал он о пушкаре.
— Воррота!
Булавин выхватил саблю, тотчас опустив её по привычке вдоль правого бока лошади, как бы коварно пряча её от врага. В последний раз оглянулся на казаков и увидел за собой взволнованные, сосредоточенные, кое у кого растерянные лица. Кто-то слишком торопливо выхватывал саблю, кто-то вертелся, притираясь в седле, кто-то поругивал лошадь…
— Атаманы молодцы! Братья казаки! За обиду нашу от бояр да прибыльщиков сокрушим безбородую немецкую нечисть! Ворота шире!
Он дёрнул поводья, коротко и сильно двинул каблуками в бока лошади и уже в скачке, пригнувшись в седле, увидел перед собой распахнутые, будто в иной мир, ворота. По обе стороны от их страшного квадрата бурели выжженной за лето травой края земляного вала, а прямо на дороге, за мостом, он увидел троих всадников в суконных треуголках царёва полка. Только троих. Больше никого не было близко, лишь у самого кладбища темнел косяк всадников — плотный, густой в своей однотонности — и ходили пешие.
— Сто-о-й! — Булавин поднял руку вверх и осадил лошадь.
Сзади напирали, выталкивали за мост. Кругом задышали казаки, тяжело, отрывисто.
— Какого им лешья? Изрубить и солью пересыпать! — рявкнул остервенело Шкворень.
— Давай, атаман!
— Стоять! Цапля!
— Вот я!
— Со мной!
Булавин двинулся было навстречу всадникам, но вдруг остановился и крикнул, чуть поведя лишь ухом назад:
— Ременников!
И подождал, зная, что старый казак не привык отзываться сразу. Ременников не спеша выправил свою лошадь из сбившейся конной лавины, подъехал.
— Забочи́сь справа, Терентий. Едем! А вы, ежели те повалят от кладбища, стремя к стремю ко мне!
Сразу за мостом три вражьих всадника остановились и ждали, когда навстречу, в том же параде, подъедет атаман Бахмута.
— Шидловский! — пробубнил Цапля слева.
— Вижу, не слепой!
Булавин всматривался издали в лицо всадника на белой лошади. Это лицо он видел в Изюме менее суток назад. Тогда оно улыбалось. Как не улыбаться: Шидловский с удовольствием передал Булавину указ о переходе солеварен Бахмута в казну, но указ был не царский, да и Булавин не умел читать писарские каракули, поэтому он бросил бумагу на пол. Шидловский не сменил любезного тона и предложил выпить за мир на земле христианской. Булавин вспомнил ту минуту — и краска стыда кинулась ему на щёки: как мог он принять от этого нехристя кубок вина и выпить?
— Один правит! — шепнул Цапля.
— Стой! — буркнул Булавин и тоже один поехал навстречу.
Шидловский отдал честь. Булавин только нахмурился.
— Руби его, атаман! — донеслось из ворот.
Булавин вспомнил, что сабля у него всё ещё обнажена и в руке, кинул её в ножны, оценив при этом спокойствие полковника.
— Ведомо мне учинилось, атаман, что твои люди сожгли наши солеварни, отчего казне царёвой случилась потеря великая. Ныне я отписал в Москву о сем деле, а придёт приказ от государя — я его выполню, на то я слуга его. Повелит государь разорить городок Бахмут — разорю, повелит…
— Только сунь свою морду елинскую, вонючий пёс! — загремел на него Булавин. — Быть моей сабле на твоей шее!
Шидловский побелел и долго смотрел на Булавина, одновременно поглаживая шею своей лошади правой рукой.
— Мой полк иноземного строю, он сильней твоей дикой казацкой вольницы, — вкрадчиво, надеясь на силу лишь самого смысла, сказал Шидловский, и только после этих слов щёки его отошли в румянце.
— Анчуткин рог! — вскричал Булавин. — Мы раскрошим твой полк! А тебя я разрублю до ж…, а дальше сам развалишься.
Позади раздался хохот.
Казаки не вытерпели и, опережая друг друга, понемногу выехали из ворот.
— Мой полк сильнее, — всё с тем же спокойствием заметил в ответ Шидловский.
— А мы, казаки, не тужим: у нас на Диком поле силы не меряны, сабли не считаны, как пойдём все — шляпы ваши повалятся!
Шидловский нахмурился на миг, оценивая ответ, затем вскинул голову и заявил:
— Если ещё учинят твои люди воровство над царёвыми варницами, я попрошу подкрепления у тамбовского воеводы Данилова, а пока стану ждать ответа от государя.
Булавин налился злостью. Лицо его побагровело.
Шидловский резко вскинул лошадь на дыбы, развернул картинно и поскакал к кладбищу, где уже стояли в виду вывалившихся из городка казаков конники Изюмского полка.
— Только сунь своё некрещёное рыло! Только приди ещё…
Неожиданно раздался выстрел из пушки. Конь Шидловского присел на задние ноги и ещё сильней полетел в гору, вытягивая шею вперёд. Полковник не остановился у кладбища, а поскакал по дороге на солеварни, обогнув балку. За ним под свист бахмутских казаков ускакали его всадники, строясь на ходу.
— Порядок блюдут, сволочи! — совсем рядом сплюнул Шкворень.
Булавин оглянулся — все всадники без всякого приказа уже стояли рядом, за ними вышли пешие, а из ворот торчала толпа баб, стариков. Казачата висели на стенах, по вербам и надрывали глотки победными криками.
9
Суматошное утро не сбило планов Булавина: он отправил-таки Анну и сына в Трёхизбянскую. Сам не поехал, объявив всем, что отправляется к Черкасскому городу поговорить о судьбе Бахмута с атаманом всего войска Донского — с Максимовым. Но если своих он отправил поздновато — солнце подымалось над стенами, — то сам, опасаясь приметы, решил не нарушать старинного правила и собирался выехать на другой день до восхода.
«Ну, слава богу, отправил…» — вздохнул он, когда телега скрылась за бугром. Он вернулся в опустевший курень и почувствовал, как отрадна свобода. Это к ней, к воле, стремилось в последние месяцы всё его казацкое нутро, и хотя сердце просило другой воли, — настоящей, древней, без бояр, без немцев, без прибыльщиков, без царёвых указов, — сейчас была приятна и эта небольшая свобода.
Он вышел на баз, осмотрел его пустую утробу, ещё хранившую тепло и запах скота, и почему-то не пожалел, что продал все животы Ременникову и Абакумову. Хорошо, что Анна взяла деньги с собой и увела за телегой бычка — все не с пустыми руками заявится в отцов дом, где сейчас живёт его, Кондратия, брат Иван.
Из раствора конюшенной двери просматривалась улица вдоль реки, часть майдана, и торчала деревянная колокольня, как раз над куренем Рябого. Булавин будто затаился в полумраке помещенья. Ему, признаться, было жалко Бахмута — своей мечты, стремления вывести этот городок в лучшие на Диком поле. Хотелось, чтобы у каждого казака был курень — полная чаша, чтобы оружие было у каждого не хуже, чем у старожилых, домовитых казаков Понизовья, чтобы весело и охотно хранили они этим оружием дедовскую волю.
Булавин прошёл к погребу, забрался в него. Свечи не нашёл — завалилась куда-то в сегодняшней спешке, — подождал, когда присмотрелись глаза, и стал выкидывать землю из свежей ямы. Затем осторожно открыл бочонок с медяками. Пощупал. Снял трухменку и нагрёб в неё горстей пять. Потом развязал гашник шаровар и во внутренний карман всыпал горсть — на дорогу в Черкасск. Завязав гашник шаровар и отложив в сторону шапку с медяками, он снова тщательно зарыл яму, утоптал землю, а сверху засыпал сухим бурьяном. Потом подумал, что покидает Бахмут надолго, и вворотил на то место старую бочку из-под мёда.
В кабак он пошёл всё с тем же чувством призрачной свободы, растущим в нём, и одновременно в душе подымалось сомнение: стоило ли оставлять Бахмут и этих людей, которые только что были готовы умереть все до одного, поведи он их на изюмцев? В этой утренней, пусть несостоявшейся стычке было что-то похожее на победу. Это ощущение прямо висело в воздухе Бахмута, оно играло в слюдяных оконцах куреней, светившихся на осеннем солнышке, звенело в криках ребятни, среди которых он уже не слышал голоса своего Никиты; оно висело над городком в визгливых бабских перекликах, и только возбуждённый гул казацких голосов, что выламывался с базов и из кабака, отдавал неясной тревогой, ожиданьем грядущих событий.