Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Осенью Алёна напросилась у дядьки Антипа взять её с собой в Черкасск. Антип поворчал для порядка, но уступил, хотя потом, в Черкасске, намучился, отгоняя наседавших на его подводу молодых казаков. Они, как мухи на мёд, лезли к племяннице, хотя та и сидела, не подымая глаз, в своём застиранном старом сарафане, взятом у Булавиных.

— Чёрт тя ведает, Олена, в кого ты, дура такая, выстрогалась? Глянешь — ровно княжна какая, тьфу! — плюнул Антип, сердясь на лишние хлопоты, но тут же и оправдывал всех молодых казаков, что издёргали ему рукава, прося выдать девку замуж.

В Черкасске продали пшеницу по неожиданно дорогой цене. Антип накупил самого необходимого в хозяйстве, но не забыл и про наряды для племянницы. Радость Алёны омрачилась только тем, что дядька не велел ей надевать покупки в Черкасске: и так отбою от казаков нет, зато дорогой она перемерила всё. Сидя в телеге, она перебирала, прикидывала то новый сарафан, то прилаживала к голове кичку, то неустанно ощупывала в модной вёрстке бусины разноцветного стекляруса, наконец вытащила из-под сена ладно сшитый кубелек и набросила его на плечи.

— Ты чего?

— А холодно…

Антип тоже достал епанчу из плотной ткани — обнову себе — и надел.

— Ох, Олёна, Олёна! Думано ли было, что этак ходить станем — ровно бояре… — слёзы безудержной радости погожей росой брызнули у него из глаз.

Заметив, что дядька Антип отвернулся, Алёна соскочила с подводы в самой низине и побежала к зеркалу степной криницы, будто бы пить. Она и в самом деле хотела зачерпнуть воды, но ладони остановились над тихой заводью, и она замерла. Оттуда, со дна, окружённая сероватой толчеёй осенних облаков, смотрела нарядная княжна в модном, невиданного покроя кубельке, с кичкой на русой голове и с блестящими, тихо покачивавшимися вёрстками на юной, будто точёной из кости шее.

— Мамынька-а-а… — восторженно выдохнула Алёна, окаменев. Она не пила воду, напилась воды её длинная, тяжёлая коса, скатившаяся с плеча в криницу.

От речушки Миус ехали обозом в тридцать с лишним телег. Скопом было весело и безопасно. То и дело кто-нибудь заводил песню или поигрывал на гуслях. Ночью палили высокие костры, потихоньку потягивали вино, купленное к празднику Казанской иконы, коей приписывалось освобожденье Москвы в 1612 году, и без конца радовались воде, чёрному южному небу, куда подымались искры от степного сушняка.

— Гуляй, православные!

— То-то, воля наша!

— Антип! Знаешь, как тутошний народ червонцы зовёт? Чургунцы! — кричал подвыпивший атаман Василий Блинов.

— Всё у нас будет отныне, абы воля была! Вот ещё поокрепнем помалу, насеем пшеницы, сколь глаз окинет? — заживём! Держись тады, Черкасский город и сама кременная Москва, — засыплем пшеницей по самы ноздри!

— Истинно, Антип! У нас тут так: не кланяюсь богачу, свою пшеницу молочу! Звона, веселье-то!

На соседней телеге заиграли гусли. Пошла песня.

— Ай, почто ты, жана, слёзно плачешь?
Или у нас с тобой хлеба-соли не довольно?
Или у нас с тобой цветной платью недостаток?
— А ты почто жа, мой муж, чужие пашни пашешь,
А своя-то пашня она травой зарастает?
Ой, да ты почто жа, мой муж, чужие сени кроешь,
А свои-то сени с дождю они протекают?
Ой, да ты почто жа, мой муж, чужую жану любишь,
А свою-то жану, ты жану ненавидишь?
— А своя-то жана — она, шельма, упрямая!
Вот!

Просмеялись мужички под гусляной перебор, да рано: с дальней подводы, от малого костра, где сгрудилось около десятка женщин и девок, тотчас отозвалась песня:

— А чужие мужички они умненькие:
Покупают своим жёнушкам бобры,
А и мой мужичок, а он сам дурачок:
Он купил да мне коровушку,
Завязал мою головушку.
Уж я встану по утру рано,
Погоню её, корову, во лесок.
Как навстречу мне бирюлюшка со леса.
— Уж ты батюшко, бирюлюшка ты мой,
Ты и съешь мою коровушку —
Развяжи мою головушку!

— То ленива баба! — гаркнул стрелец, бежавший из Азова.

— Тихо! Пущай их поют, пущай тешатся! — остановил Антип.

— Василь ты мой, Василёчек! — донеслось снова.

— А это про то, как дружка шельма поджидает! — хмыкнул стрелец. — Моя не пошла со мной во Азов-город. Почто я ей, опальный? С арбатским целовальником любее, как сдумашь, атаман? А я вот, настанет срок, приду на Москву, приотворю в своём дому оконце на зорьке, а там они любятся… Не стерпит ретивое — порублю, и бог мне судья!

Стрелец набычил кудлатую голову, выгнул длинную, сухую шею. Желваки катались на скулах.

— Уйми себя, стрелец. На Москве добра тебе не ждать.

— А чует сердце: буду на Москве, атаман!

После полутора недель дороги, после черкасских торгов и обратного пути счастливых новопоселенцев встретили близ городка не родные, а рейтары князя Долгорукого. Не было радостной встречи, не было одаривания подарками и рассказов о чудном городе Черкасске. Рейтары сбили весь обоз в кучу, повязали мужиков, согнали в испуганное стадо женщин и девок и повели всех к Шульгину колодцу, где уже второй день сидели оставшиеся в живых родственники. Новорубленный городок запустел. Вокруг него уже выросли первые могилы солдат из слободы и беглых, не отворивших ворота Долгорукому. Тут же свежели могилы княжеских рейтаров — нелегко пришлось царёвым слугам, а за это город был предан огню.

Антип видел, как вскинулось за перелеском облако дыма — и упало тут же его сердце, навек постарело в одночасье. Никогда, казалось ему, судьба не смеялась над ним так коварно. А где-то слышался писк девок — их трогали, должно быть, рейтары в телегах — где-то подвывали женщины, но уже ничто не могло отмочить его окаменевшую душу, всё будто бы протекало через него, но так глухо — будто через могильную толщу…

Ввечеру их всех выписали на майдане писаря — кто откуда сбежал, когда и от какого помещика. Потом всех потолкали в конюшни, заперли и приставили караул. Списки пошли к Долгорукому, разместившемуся в станичной избе, и князь сам отобрал тех, над кем повелел чинить острастку.

Всё с тем же чувством полной отрешённости вышел Антип на расправу в числе других несчастных. На майдане читали какую-то бумагу, что-то пролаял в полумраке сам Долгорукий, и только в тот миг, когда Антипа выдернул за руку пахнущий потом сержант и нож блеснул перед глазами — только тогда он понял, что это казнь. В следующий миг ему отрезали нос, его красный, отмороженный в Питербурхе нос, — и обычная человеческая боль вернула его к жизни.

— Нехристи-и-и! — закричал он, облапя ладонями закровяненное лицо. — Воздастся вам, окаянные!

Его погнали к конюшне, а следом шли, плача и кляня Долгорукого, мужики, беглые солдаты, работные люди, стрельцы — все обливались кровью. Этим счастливцам отрезали носы, губы, уши, но были и те, что висели на вербах, на тополях.

— Видал, как Долгорукой раину увешал нашим братом? — хрипел кто-то ночью в конюшне, вспоминая тополь с повешенными беглецами.

— Робят малых за ноги подвесил, ирод! — хлюпнул Антип.

— Тихо! Тихо там! — кричала стража снаружи.

Там, снаружи, горели костры. Долгорукому донесли, что где-то близко ходят толпы беглых и будто бы хотят напасть на царёв отряд. Однако сладость победы над городком одурманила царёвых слуг. Долгорукий не поверил даже станичному атаману Фоме Алексееву и повелел ему стол крыть в тот вечер по-праздничному.

55
{"b":"582473","o":1}