За оконцами возка всё чаще распахивались леса, и среди полей кучнились деревни, мягко поблёскивая на солнышке поблёкшей соломой крыш. Небо поднялось синее, по нему неторопливо катились белыми комьями облака, похожие на пушечное повыстрелье. Вороньё подымалось с дороги и, постояв в воздухе, снова опускалось после царского поезда в поисках свежего навоза. Пётр узнавал места, определяя через отвлекающую боль, где едут и сколько ещё осталось до Москвы. Чем ближе поезд приближался к столице, тем менее ощущалась опасность со стороны Карла XII, рыщущего у границ России, но в то же время подымалась необоримая, ещё большая тревога перед обширным астраханским бунтом. Он знал, что весь юго-восток России оголён. Там нет никакой силы, способной подавить бунт Астрахани, поднявшейся за пресловутую старую веру, против брадобрития и немецкой одежды. Шереметев, снятый с Лифляндии, пошёл с войском по Волге, но уже из Казани просился в Москву. «Развояка…» — со стоном проворчал Пётр, поглаживая поясницу и ругаясь на дорогу, что снова растрясла и выхолодила его тело.
Ещё не показались вдали колокольни Москвы, а первые встречающие закопытили по обочине, зацоркали по целине их свежие лошади. Пётр приотворил дверцу, увидел — и тотчас рухнула с седла чья-то тяжёлая фигура.
— Тпррру-у! Стой, говорят! — послышался властный голос князя Ромодановского.
Лошади ещё не стали, а в возок уже сунулась его простоволосая голова. Белым масленичным блином засветился круглый выпуклый лоб, радостным спокойствием засияли задумчивые, привыкшие к секретам монгольские глаза.
— Здравствуй на многие лета, государь! — чёрные, сабельно-острые и длинные усы его шевельнулись в улыбке, обнажившей прожелть крепких зубов. — А ныне вёдрено!
«Вёдрено!» — с неприязнью покосился Пётр. — «Лефорт бы спросил: как доехал, а этот — “вёдрено”!»
Глаза Ромодановского пробежали по меховому нутру возка, как бы в поисках свободного места.
— Забирайся, не выстуживай чего я надышал!
Ромодановский небрежно оббил снег с ног и ввалился в возок, задрав овчинный настил и наполовину сорвав плечом медвежью полсть.
— Вели стоять! — буркнул Пётр, распоясываясь, а когда хозяин Преображенского приказа велел всем стоять и ждать, царь заставил его приноровить на пояснице заячью шкуру.
— Помогает, Пётр Алексеевич? — по-домашнему просто спросил Ромодановский.
— Только в ней и спасенье, — кряхтел Пётр, вставший в санях на четвереньки, но тут же повернул голову, глянул снизу из-под руки, как из-под крыла, спросил нетерпеливо: — Говори!
Ромодановский, заправляя Петру под исподнее заячью шкуру, задумался на минуту — о чём сначала? Пётр дёрнулся, как укушенный сенной блохой:
— Что Астрахань? Ну? Говори!
— Слава богу, государь… Покуда огонь не идёт дальше Терека, а там…
— А что Терек?
— А Терек, государь мой, что и Астрахань, только и есть в них разницы, что в Астрахани воеводу подняли на копья, а на Тереке полуполковника умертвили.
— А Дон? Что Дон?
— А Дон тих покуда, государь. — Он опустил рубаху царя на ягодицы. — Вот так-то и добро станет, не сползёт!
Пётр сам надёрнул панталоны, застегнулся, запахнул кафтан, шубу, морщась, сел на сиденье.
— Казна прихоронена?
— Всё сделано, как ты велел в письме сыну.
— Как Алексей? — болезненно дрогнули брови.
Ромодановский не поднял глаз, лишь пожал плечищами.
— Чего стоим? — сорвался Пётр.
Ромодановский поспешно открыл дверцу возка и грозно приказал какому-то офицеру, стоявшему на лошади слишком близко:
— Трогай! — и, уже усевшись напротив царя, проворчал: — Всегда ему всё надобно знать. Любопытной Варваре в обжорном ряду нос оторвали!
— Кто это там? — нехотя спросил Пётр. Он не открыл глаз и сидел неподвижно, лишь голова покачивалась на спинке сиденья, а съехавшая шляпа нависала над мясистой переносицей.
— Полковник Долгорукий.
— Долгорукий… Брат моего гвардейского майора Васютки Долгорукого?
— Он. Брат Юрий.
— Не ведаю, что он, этот полковник, должно, такой же вояка, как Апраксин адмирал, что воды опасается. — Он помолчал. — А Васютка и лих и толковостью не обделён. Справный офицер. Побольше бы таких.
— Этот тоже в Астрахань просился, помнишь поди? Выявить, должно, верность свою хотел.
— Доброхотов ценить надобно.
— Видать, какой он доброхот — до твоей милости!
— Всё-то ты знаешь, Фёдор! — приоткрыл глаза, обдал холодом начальника Тайного приказа. — Чего замолчал про Астрахань?
Ромодановский знал манеру Петра решать дела на ходу и захватил с собой кое-какие бумаги по самым неотложным делам. Он распахнул лисью шубу — соболью постеснялся напялить! — достал из кармана несколько писем. Отобрал одно.
— Приворотное. Из Астрахани…
— Что? За вонючую старину возмущение имеют? — выхватил Пётр письмо.
— Истинно так! А ты, Пётр Алексеевич, борзее меня вглыбь глядишь!
Пётр не ответил на комплимент: надоело слушать. Он принялся читать. Ромодановский притих, заметив, как сжался полногубый рот царя, как побелела ямина на подбородке.
«Стали мы в Астрахани за веру христианскую… и всякое ругательство нам и жёнам нашим и детям чинили…»
— О, Русь! — скрипнул Пётр зубами. — Из навоза дома делают, а добрые дела в навоз же низвергают!
— Истинно, государь…
— Подлецы! Собаки! Где надобно миром средь дикого люду — они силу кажут: платья отрезывают, баб валят! То не воеводы, то мои первы враги! Нет такого моего указу, коего бы они не испортили в деле! Кто письмо переслал?
— Атаман Максимов, государь. На твоё имя.
Пётр с минуту глядел в окошко, где уже начинала надоедать фигура верхового, полковника Долгорукого.
— Верный, кажись, пёс этот Максимов, надобно отметить Луньку, хоть и не верю я этой вольнице.
Впереди, ломаясь в слюдяном кособочьи мелких оконц возка, замелькали главы московских церквей. Но надо было ещё ехать и ехать.
— Что там у Шидловского с казаками?
— Головин больше знает. Там Булавин-атаман воду замутил. По тому пожёгному делу отправлен днями Горчаков…
— Что мне пожёгное дело! Что беглые? — вот главное дело! — дёрнул нервно головой.
— Покуда ничего неведомо, государь…
— Пожёгное дело! — не успокаивался Пётр, — Мне люди надобны! Люди! Солдат мало! Работных людей мало! Денег мало! Во скольких губерниях что ни год — неурожай, а и уродится — некому убрать стало, то-то порядок! Откуда будут деньги? Вон Август-король заявился, как девица красная, мать его… По двести тысяч рубликов на год брал для содержания войску у меня, а толку? Карлушка ещё к Варшаве не приступал, а мой Август ко мне в Гродну прибёг! Вояки! Союзнички, сатанинский дух! Двести тысяч рубликов моих на год! А я эти рублики с крестьянишек по полкопейки сбираю! А тут ещё воровство! Молчишь! Небось, сам нечист на руку? А? Среди ворья живу! Вор на воре и вором погоняет! Только и глядят, чего худо лежит. Меншиков — вор! Ты — вор! Голицын — вор! Шереметев — лентяй и вор! Апраксин, сухопутный енерал — пьяница и тоже вор, да по сынкам его давно петля плачет! Шеин, круглая борода, украдёт и не покраснеет! А Головин? А Гагарин? Все! Казнокрады! Как мне с вами жить? А? Убегу к немцам в слободу, запрусь там — и пропадай всё пропадом! Я проживу! Мне, что ли, всё надо? Не мне! Мне хватит на свой век. Так-то, как батюшка мой да деды жили, я проживу, а Россия во вшах как ползала, так и будет ползать. Так и надо ей, долгополой! Брошу всё! В монастырь уйду во след тебе!
— Я не пойду, государь…
— Не пойдёшь?! А кто за тебя кровь станет замаливать? Кто? Я, что ли? На мне своей предостаточно есть!
Ромодановский знал, что в такие минуты не следует перечить царю, он пожалел о своих словах, но выждав, когда монарх выкричался, покорно сказал:
— Грешны, государь… Грешны, да только и немцы не святы.
Ромодановский имел в виду Анну Монс, первую любовь Петра, и всех её родственников, саранчой налетевших на Москву, однако прямо не осмелился сказать, пока не уловил вопросительный взгляд царя.