— Хорошо! — медленно сказал он и повторил: — Хорошо сделала! А второе где?
— Вот! — просияла Ниссо, подскочила к котлу, сунула обе руки в красную жидкость; осторожно извлекла из нее вторую половину окрашенной простыни и, разворачивая ее над котлом, подала уголок Шо-Пиру.
— Держи! Крепко держи! — повелительно крикнула она, увидев, что уголок чуть не выскользнул из пальцев Шо-Пира. — Сразу давай развернем, выше подними, пусть вода сойдет, иначе будет пятно!
Шо-Пир повиновался, и второе алое полотнище натянулось между стволами тутовника.
— Вот! — гордая своей работой, сказала Ниссо. — Это где будет?
— А этот мы над новыми участками поставим… Смотри, Бахтиор! Разве может быть праздник скучным? А? Без красных флагов в самом деле соскучился я! Смотри: горит! — И, как-то вдруг увидев за малым большое, с вдохновением добавил: — Ведь мы же с тобой, Бахтиор, революцию делаем!
Бахтиор смотрел не на флаг, а на Шо-Пира. В эту минуту его простодушное лицо выражало такую чистую радость, что Бахтиор улыбнулся, сам не зная чему. Шо-Пир, словно вдруг спохватившись, что обнажил свою душу, с нарочитою грубоватостью произнес:
— А ужин, Ниссо, конечно, забыла нам приготовить, а?
— Не забыла! — самолюбиво отвергла упрек Ниссо.
— Все гороховую похлебку варишь? Ох, надоело! Ну, тащи ее поскорей, есть хотим. Иди же да руки хорошенько отмой!
Ниссо ушла нехотя, удивленная, даже обиженная внезапной строгостью тона Шо-Пира.
— Так вот! — решительно повернулся к Бахтиору Шо-Пир. — Я и говорю: нехватка воды и купец… Это главное. Вода теперь будет, а купец… Надо сделать так, чтобы на будущий год от купца не зависеть. Запретить всем молоть зерно, чтоб до прихода каравана потерпели. Караван привезет муку, раздадим ее, пеки тогда хоть гору лепешек, а пока…
— Как запретишь, Шо-Пир?
— Всего бы лучше: собрать зерно у людей — да под один замок. Но так, чтоб поняли и сами принесли добровольно!
— Не выйдет это, Шо-Пир! Никто не понесет! Старики скажут: отобрать зерно у нас хотят. Не поймут!
— Не поймут? Пожалуй, так… Что ж, останется одно: пусть держат у себя, но обещают не молоть до каравана…
— Если у себя — обещать могут…
— Вот! Ты и поговори со своими теперь же… А на собрании объявим, попробуем убедить всех! Смотри, Ниссо похлебку несет! Молодец она, без Гюльриз с хозяйством отлично справляется.
Ниссо осторожно несла на вытянутых руках маленький дымящийся чугунный котел, сосредоточенно глядя под ноги…
Шо-Пир быстро пошел ей навстречу и взял из ее рук котел.
2
Ветер дул двое суток без перерыва, выметая из-под оград накопившуюся за лето пыль, срывая плоды и листья с деревьев, вздымая над селением солому, выхваченную из прикрытых камнями, сложенных на крышах стогов. В ночь перед открытием канала он внезапно стих. При большой зеленовато-желтой луне в селении Сиатанг наступила полная тишина. Утром воздух был особенно чист, селение казалось умытым.
В туфлях на босу ногу, в накинутом на плечи длинном яхбарском халате Мирзо-Хур вышел из своей лавки и, прислонясь к обогретой солнцем стене, долго смотрел на горы, на просыпающееся селение, не белесоватые космы стремящейся мимо его лавки реки. Кендыри, в одном белье, в белых шароварах и чесучовой рубашке, шнырял мимо него, налаживая навес над своей цирюльней: брадобрей в это утро ждал посетителей.
Закрепив навес, Кендыри прислонился к стене рядом с Мирзо-Хуром, неторопливо направляя на черном каменном оселке большую, кривую, как нож мясника, железную бритву. Мирзо-Хур, постучав о ладонь маленькой тыквинкой-табакеркой, высыпал из нее щепотку крупитчатого зеленого табаку. Заложив табак под язык, протянул тыквинку брадобрею. Кендыри отрицательно качнул головой, его бесстрастное, всегда недвижное лицо обратилось к Мирзо-Хуру, и купцу показалось, что презрительные глаза Кендыри о чем-то спрашивают его. Мирзо-Хур помолчал, привесил тыквинку к поясу, запахнул халат; подумал, что Кендыри, в сущности, нет никакого дела до его неудач. В эту ночь купец несколько раз просыпался и все размышлял о том, что расчеты его на предстоящий день никак не оправдываются. Единственным человеком, с которым Мирзо-Хур мог поделиться своими сомнениями, все-таки был Кендыри, и потому, сплевывая зеленую от табака слюну, сдерживая набухшее зелье, прижатым к нижним зубам языком, Мирзо-Хур невнятно произнес:
— Это у них называется праздник?
— Праздник, — подтвердил Кендыри.
Купец, заложив руки за спину, поковырял пальцем осыпающуюся глину стены.
— Когда у хана праздник бывал, нас, купцов, он согревал, подобно благословению покровителя… А этот вот, как ветер над ледниками, — ничего не несет в себе, пустой! Хоть бы кусок материи продал я, хоть бы тюбетейку муки или ягод или горсть соли… Ничего!… Не могу больше жить здесь, Кендыри! Уйду. Совсем уйду… В Яхбар, в Гармит или еще дальше — куда ноги осла понесут меня, все равно! В пустыне жить лучше… Ума во мне нет, прозябаю здесь, тебя слушаю. Зачем это мне?
— Молчи! Ты знаешь зачем! — сухо ответил Кендыри, щуря глаз на сверкающее лезвие бритвы.
— А, Кендыри, что такое «молчи»? Зачем мне ждать того, чего, пожалуй, вовсе не будет? Верных в этом мире мало ль, что жить мне среди неверных? Почему слушал я тебя до сих пор? Можно затратить монету, когда она принесет десять, можно затратить сто, когда они дадут тысячу. Я трачу, трачу, живу здесь… Что это дает мне, кроме твоих обещаний?
— Ты не все видишь, Мирзо. У кабана глаза короткие, смотрит вниз, неба не видит. Ты — человек, почтенный человек, для чего у тебя глаза?
— Я не вижу конца, но вижу разоренье мое. Выгодных дел я не вижу здесь. Ты, Кендыри, мне хочешь помочь, спасибо тебе, но ты все пока — брадобрей!
— Без брадобрея и борода пророка не обходилась! — бесстрастно произнес Кендыри. — Погоди, и она растет…
— Я умру прежде, чем она вырастет! Дикому козлу среди камней и тому каждый день нужно щипать траву.
— У тебя есть трава.
— Это что? О девчонке ты говоришь? Скажи, у Азиз-хона гнев один на нее или любовь?
— Зачем тебе знать это?
— Хэ, зачем! Гнев один — больше сорока монет не даст, просить нечего. Любовь — даст сто монет, умно поговорить — двести даст! Как ты разговаривал с ним?
Кендыри надоели жалобы Мирзо-Хура.
— Хочешь знать как? Хорошо. Я тебе скажу. Я не разговаривал с ним.
— Ты не был у Азиз-хона? — всплеснул руками купец. — Ты же мне сказал: был.
— Был во владениях его. Ниссо от него убежала, разве не довольно мне знать?
— Кендыри, я не понимаю тебя! Почему ты не разговаривал с ним?
— Разговаривать — обещать. Обещать — сделать. А девчонка пока еще здесь.
Мирзо-Хур понял, что Кендыри злится. Всегда, когда Кендыри злился, он говорил отрывисто. Но Мирзо-Хур хотел выяснить все до конца:
— Сегодня здесь, завтра там будет. Как рассуждаешь? Сегодня собрание. Верные ходили ко мне, я к ним тоже ходил, думают одинаково: гнать ее надо отсюда. Свое слово скажут. Я тоже скажу. Ты скажешь, и разве тебя не послушают? Есть люди — знают: за твоими словами горы. Ты разговаривать будешь?
Кендыри слушал нахмурясь. Даже всегдашняя застывшая улыбка сошла с его насупленного лица. Он медлил с ответом, явно испытывая терпение купца.
— Возможно, буду… — наконец неопределенно ответил он и добавил с досадой: — Довольно об этом, Мирзо. Смотри, народ идет. Я что? — Кендыри хихикнул. — Брадобрею тоже деньги зарабатывать надо! А ты… хочешь быть маловерным? Уйти хочешь? Иди! Только, уйдя, с кого получишь долги?
— А живя здесь, я их получу?
— В сто раз получишь, Мирзо! Когда у верблюда большой путь в пустыне, он семь дней ничего не пьет! А если терпенья нет — дело твое, иди!
Оставив встревоженного купца, Кендыри, помахивая бритвой, встал под навесом цирюльни, осклабился двум подошедшим к нему надменным старикам. Купец, пожевывая губами, медленно удалился в лавку.
Острогранный коричневый камень составлял все оборудование цирюльни. Посетитель, подогнув ноги, усаживался на камень; рядом с посетителем Кендыри ставил большую деревянную чашку с мутноватой речной водою. Один из двух пришедших стариков, зобатый, с всклокоченной бородой, сказав слова приветствия, занял указанное ему место и замер в молчании. Второй старик присел на корточки и, прислонившись к стене, подставил солнцу свое лицо, закрыв пораженные трахомой глаза, казалось, задремал.