«Саженей на пятнадцать над рекой выдвинулся пласт и висит над пропастью, служа продолжением пробитой тропы; по такому куску гранита, как по балкону, проходят лошади и люди. Ни перил, ни даже возвышения нет по краю его, голый камень, и только… В одном месте балкон, когда по нему проходила лошадь, навьюченная патронными ящиками, со страшным треском подломился, и несчастное животное, увлекая при падении свой тяжелый вьюк, разбиваясь о камни, упало в реку. Мелькнули раза два голова и ноги его над поверхностью пенящейся реки, и все скрылось в ее быстрых, холодных волнах…»
Но у нас нет патронных ящиков, у нас есть Егор Петрович, который и не в таких местах сумеет провести лошадь. Мы привыкли к таким переходам, мы знаем места потруднее. Мы приближаемся к Вяз-Даре и проходим ее. Все мы здоровы и веселы. Мы смеемся, увидев первый в наших памирских странствиях лес и кучи изломанных деревьев на берегу реки, за шатким мостом у кишлака Трай. Еще раз пересекая плодородные сады кишлака Медынвед, мы ежимся от холодного, хорошего ветра и подъезжаем к последнему кишлаку в нашем подъеме по Шах-Даре — к яркой луговине Барвоза. Высота его-2980 метров по анероиду Хабакова. Здесь на лугу группа женщин и отара овец. Увидев нас, женщины бросаются, врассыпную, но останавливаются, когда Зикрак окликает их. К Зикраку подбегают два мальчика, и, нагнувшись с седла, он целует их, совсем как это в обычае у русских: «мои племянники»…
Мы переехали вброд рукав Шах-Дары и развьючились на опушке рощи, у запруженного ручья. Сухие ветви, костер, баран, зарезанный нам на плов, молоко, разговоры с любопытствующими жителями Барвоза о носильщиках, ибо завтра мы двинемся в сторону, в такие горы, по которым вряд ли пройдут наши лошади. Приходит тот охотник, который вызвался быть нашим проводником к ляджуару. Зовут его Карашир, что значит «Черное молоко», в зубах его черная трубка из афганского нефрита, с надписью арабскими буквами:
«Такой-то продал трубку такому-то». Вечером — холод, ветер и дождь, у нас давно уже нет палатки, мы ложимся рядком под деревьями, накрывшись одним брезентом. Дождь стучит по брезенту; очень холодно, мерзнем, но спим.
9
А утром, разделив вьюк на двух лошадей (мы все же решили ехать верхом), мы выступили из Барвоза вверх по крутому склону; мы переехали этот склон по чуть заметной тропе, и Шах-Дара раскинулась перед нами такой, какой ее видят птицы в полете: ее излучины, рукава, ее лес и луга с пасущимися коровами все уменьшались и, наконец, исчезли за поворотом тропы.
Уже ни деревьев, ни кустов, только редкие альпийские травы да белые, на высоких стеблях, цветы жаш, длиннолистые кустики «ров» и сиреневые, похожие на незабудки, цветки.
Несколько столбиков из камней, сложенных пастухами, развалины каменной хибарки, осыпи, груды замшелых камней и обрывы над рекою Бадом-Дара, обрывы такие, что река кажется вычерченной внизу тонким серебряным карандашом. Моя лошадь часто раздумывает: куда поставить копыто, под которым вдруг пустота в полкилометра. Юдин назвал путь наш «сердцещипательным», а хабаковский анероид показывает 3420 метров. Выше над нами-снег; слева напротив, над Бадом-Дарою,-вертикальный обрыв в километр вышины над рекой; впереди, внизу, — единственный за весь день кишлак, к которому мы уже спускаемся, спешившись и ведя осторожных лошадей в поводу.
В кишлаке Бадом всего три семьи, пять-шесть мужчин. Впервые за все времена в их кишлак въезжают русские люди-всадники, одетые по-походному, обвешанные какими-то блестящими инструментами и приборами. В первую минуту жители перепуганы, но когда им объясняют, кто мы, они окружают нас и сопровождает до окраины кишлака. Пересекаем кишлак, пересекаем посевы гороха, долго спускаемся к боковому притоку и, взяв его вброд, долго ищем по берегу Бадом-Дары места для ночевки, потому что опять ветер, рваные черные тучи и дождь.
10
Каменная лачуга на пяди ровной земли. Брошенная летовка — последнее человеческое жилище. Теперь никто в мире не знает, где мы. Десятиверстная карта пустует… На ней нет ничего: ни этой летовки, ни кишлака, который мы миновали сегодня, ни даже Бадом-Дары. Здесь не был ни один исследователь, и на карте значится: «Пути нанесены по расспросным сведениям». Найдем ли мы ляджуар? Не миф ли все это? Одна из легенд, подобных легендам о дэвах, о пир-палавонах, о золотых всадниках, спустившихся по солнечному лучу, о яшиль-кульских драконах, о светящейся ночью и днем ранг-кульской пещере… Половина жителей этой страны еще верит в них. Я вспоминаю образчик Дустдора. А что, если он из Афганистана? Он мог пройти через сотню рук, мало ли что могли о нем наплести!
Мы в летовке. В ней старый помет и соломенная труха. Хана-так называется здесь клещ, укус которого смертелен. Сидя на камне в летовке, Юдин спрашивает:
— А здесь ханы нет?
Зикрак, показывая на соломенную труху, заваливающую земляной пол, говорит утешающим тоном:
— Есть… Много…
Мы по щиколотку в трухе, в которой роются, переползая с места на место, сотни наших смертей. Тот из нас, кого хоть одна коснется,-никогда не уйдет отсюда. В его глазах Памир закружится медленным, последним туманом. А остальные вынесут его из лачуги и навалят на него груду острых камней…
Впрочем, нам уже все равно. Памир умеет учить безразличию. Мы утомлены. Мы хотим есть…
Ужин готов. Маслов посылает за водой Хувак-бека. Тот не двигается и, смеясь, говорит:
— Я больной.
— Ты больной, о твой лоб можно годовалого поросенка убить!
За ужином Маслов не дает Хувак-беку есть-ты, мол, больной. Потом дал. Хувак-бек ест до отвала, Маслов накладывает еще. Тот больше не может. Маслов деловито ругается.
— Ешь, а то не пустят тебя туда…
— Куда?
— В рай не пустят.
— Его и так не пустят! — вмешивается Хабаков.
— Почему?
— Туда с партбилетом не пускают! Вот тебя, Егор Петрович, пустят.
— Ни чертовой матери меня не пустят.
— Почему?
— Туда старослужащих тоже не пущают.
Дождь прошел, и снова собирается дождь. Лошади понуро стоят у летовки. Маслов толкает под бок Зикрака, кивнув в сторону Хувак-бека:
— Спроси его, дождик будет сегодня?
Зикрак переводит ответ Хувак-бека:
— На других не будет, на тебя будет.
Хувак-бек что-то возбужденно говорит, отчаянно жестикулируя., Маслов слушает, слушает, клонит голову набок, потом, безнадежно махнув рукой:
— Ни черта не понимаю в ихнем языке.
— А ты выучи, — язвит Хабаков.
— А мне не надо, потому больше я сюда не поеду… если живым выберусь.
Уже четвертый год твердит это Маслов и четвертый год подряд ездит с экспедициями на Памир.
Босиком, в белом глиме -халате, подпоясанном красною тряпкой, надетом на голое тело, голубоглазый щугнанец приводит овцу из Бадом-кишлака. Ее заказал Зикрак. Высыпаю серебро на ладонь шугнанца. Он доволен, смеется, что-то говорит-не пойму.
Глядя в единственную дыру, заменяющую в летовке дверь, вижу возню шугнанцев, нож, вспарывающий горло овцы, струйку крови, а за ней ползающие по долине и по горам облака. Они рвутся, открывая иззубренный скалистый гребень хребта, с висячими ледниками и снегами, тот гребень, где месторождение ляджуара и куда мы завтра пойдем.
11
Налево от летовки-разрушенная башенка из массивных осколков камней. Зикрак говорит, что шугнанцы построили эту караульную башню, когда была война с сиахпушами. Он выпрямляется и, как полководец, как Искандар-зюль-Карнайн, гордообводит скалы рукой:
— Вот тут наши стояли, а вот там, внизу, — видишь, скала похожа на морду яка? -они. Мы кричали им: «Уходите в вашу страну». А они отвечали нам: «Мы пришли сюда взять ляджуар. Нас так много, что, если все мы плюнем зараз, ваша страна потонет». Тогда наши, шугнанцы, сворачивали большие камни и, знаешь, рафик, делали так: под большой камень подложат маленький и к маленькому аркан привяжут. Если дернуть аркан, маленький выскочит, большой вниз летит. Один летит-значит, сто сразу летят. Хорошо убивали мы сиахпушей! А они правду сказали: много их было. Очень много. Плохо нам приходилось… Скажи, ты знаешь, почему ляджуар синий, если столько крови от него было? Вот лал… Ты лал-и-бадахшон видел? Тоже много крови было из-за него. Он обливался кровью, и, говорят старики, потому он красный. А ляджуар синим остался. Почему?