– Разве у Жансона есть что-нибудь подобное? – спросила я мужа, когда мы переводили дыхание, приходя в себя. А потом тут же пожалела о своих словах, упомянув имя француза в пылу нашего наслаждения, потому что лицо мужа осунулось и помрачнело.
Он отвернулся, и вместо губ я видела лишь его профиль. Мне показалось, что я заметила отчаяние в линии его носа и тусклом блеске глаз.
Моя маленькая кампания, направленная против Жансона, еще не успела принести плоды. Я начала осторожно распускать слухи о том, что его успех покоится на фундаменте дурных поступков. До того, как стать типографом, он чеканил монеты. Поэтому, хвастаясь, будто сотнями продает книги, он на самом деле выплавляет монеты, чтобы заплатить за новые материалы. А ведь всем известно, что для печати книг и изготовления монет используется одно и то же сырье: даже я могу без запинки перечислить металлы, из которых изготавливаются печатные штампы и деньги. Они совершенно одинаковы.
В Венеции если уж везет, так во всем. Я намекнула, что Жансон считает нас чересчур доверчивыми и легковерными в этом смысле. А ничто не приводит венецианцев в бо́льшую ярость, чем мысль о том, что кто-то полагает их не такими коварными, как калиф из Константинополя. Здесь, в Риальто, я завариваю свою маленькую кашу слухов, направленных против француза.
Глава четвертая
…Значит, веришь и ты, что я мог оскорбленьем унизить Ту, что мне жизни милей и драгоценнее глаз? Нет, – а если бы мог, не пылал бы столь гибельной страстью.
Мой муж часто поминает удивительную и диковинную Мадонну с печальными глазами в доме Доменико Цорци. Таким людям, как мы, редко удается полюбоваться на великие работы Беллини. Вельможи берегут его картины для собственного удовольствия. Но муж однажды сводил меня в его студию, и теперь я никогда не забуду лица, которые там увидела. Разумеется, я и сама совсем недавно стала новоиспеченной матерью, но его Мадонны перевернули мне душу.
Эти Мадонны Беллини, они такие… у меня нет слов, чтобы выразить свои чувства. Теперь я понимаю, что тем, кто владеет ими, нет нужды ходить в церковь. Они просто преклоняют колени перед своей Девой Марией или младенцем Христом, и это превращается в акт любви к Господу. Вот какие они потрясающие и насколько полны святости.
Беллини прекрасно умеет передавать даже мельчайшие подробности, вкладывая в них особый смысл. Например, ножка младенца Христа стоит на низком уступе. Это означает, что эти славные розовые пальчики пребывают в нашем мире, и вам кажется, что вы можете поднести их к губам и поцеловать или зарыться лицом в сгиб его пухленькой ножки и вдохнуть его детский запах – мышей, яиц и сладкого ликера…
В общем-то, осознание того, что Христос находится в вашем мире, а вы – в Его, вызывает шок. Дистанция между вами и Богом очень невелика, и вы можете оказаться участником драмы, свидетелем злодейской гибели младенца, думая о том, что однажды эти розовые пальчики будут окровавленными свисать с креста. Вы чувствуете Господа так, как чувствуете собственные зубы и ночную корочку, склеивающую ваши ресницы. Вы становитесь Его частью, а Он – частью вас.
Как только вы проникаетесь его искусством, то начинаете понимать, что Беллини заставляет вас острее чувствовать природу вещей. Глядя на Деву Марию, вы видите, что происходит, если оказаться рядом с Господом во плоти. Там, где ее руки касаются младенца Христа, кончики ее пальцев обретают розовый оттенок рассвета. Я сама это ощутила: легкое покалывание, а потом и жжение в кончиках пальцев, когда впервые прижала к груди своего маленького сына.
И вновь, теперь уже в страшных сценах окончания Его жизни, вы видите, как Дева Мария целует Его уже хладное взрослое тело. Глядя на них, я отчетливо понимаю, как бы я себя чувствовала, скорбя над трупом своего сына или мужа. Разумеется, я бы рыдала и даже выла в голос, но слезы Девы Марии застыли в ее глазах. Она не может дать волю своей печали, потому что несет в себе скорбь всего человечества, а не просто маленькое личное горе. Но, когда я смотрю на нее, то чувствую ее скорбь как свое личное страдание.
В студии Беллини есть и другие картины, но мне они совсем не нравятся. Они называются аллегориями и полны колдовства и зла. Коротко взглянув на них, я отвернулась, словно в ноздри мне вдруг ударил отвратительный запах. Какие-то жуткие и кособокие дети и мужчины, вылезающие из стромбид[128], или старухи с пожелтевшей кожей, притворяющиеся красавицами!
Мой муж часто бывает в студии Беллини, поскольку Джованни, с некоторой натяжкой, можно назвать его ближайшим другом в этом городе. Но в последнее время дела свинцовыми цепями приковали его к рабочему столу, и он буквально не отходит от него, разве что когда возвращается домой, ко мне, или, точнее, возвращается его раковина, потому что мне кажется, что душа его остается в stamperia.
* * *
Сосия смотрела, как Беллини окунает кончик кисти в киноварь. Рука его ни разу не дрогнула: он всегда тянулся только к тому цвету, который был ему нужен, словно безошибочно выбирал самую красивую розу на кусте. Она взглянула в его мягкое лицо, осунувшееся и бледное, растерявшее краски жизни и переполненное чувствами, начисто лишенное самовлюбленности, верящей в собственную красоту, что позволяло ему самым естественным и обезоруживающим образом проецировать ее даже на самые невыразительные черты.
«Беллини не похож на других мужчин, – подумала она. – У него такое лицо, что сразу видно: он не оцарапает щеку женщины своей щетиной, не начнет обжираться колбасками, когда время заниматься любовью, и не станет глазеть в окно вместо того, чтобы любоваться мной. У него практически нет лица, потому что нужно смотреть не на него, а из него. Вот этими глазами он вбирает красоту и передает ее красками».
Сосия чихнула. В комнате стоял резкий запах уксуса, белого свинца и медянки. Беллини всегда наносил белый свинец поверх гипсовой грунтовки, которой шпатлевал свои доски, чтобы те не поглощали свет. Он должен был только отражаться.
Интересно, каково это – лечь в постель с мужчиной, начисто лишенным эгоизма? Который не станет скулить о какой-то там любви, как Бруно, или неуклюже скрести ее кожу, словно для того, чтобы высвободить жар любви, подобно Малипьеро, и не будет отстраненно холоден, как Фелис – вечно глядящий поверх ее плеча на собственное безупречное отражение в зеркале? Нет, Джованни нежно сжимал бы ее в объятиях, словно пузырь с красящим пигментом ляписа; он бы разворачивал ее медленно и бережно, словно слой краски, и осторожно выжимал бы из нее сладость и наслаждение.
А Джованни смотрел на ее живот, определял на глаз соотношение розового и желтого. Она представила, как его благородная рука ложится ей на живот и легонько нажимает на него.
«Я могла бы полюбить этого мужчину, – подумала она, – я могла бы любить его так, как люблю Фелиса, но он бы того стоил».
– Пожалуйста, чуть-чуть поверни голову направо, – вежливо попросил Беллини.
– А мне можно посмотреть? – поинтересовалась Сосия.
Джованни не заметил масла, меда и сахара в ее обычно сухом и резком тоне. Он сказал:
– Прошу прощения, Сосия, ты уже долго стоишь в одном положении. Давай сделаем перерыв, чтобы ты могла немного передохнуть. Хотя я почти закончил с тобой.
Он осторожно повернул мольберт лицом к ней. Она вдруг замерла в напряжении и поджала губы. Быстро отвернувшись, Сосия потянулась за своим платьем. Она не могла смотреть на картину, не имея защиты хотя бы в виде своего платья.
Он пририсовал ей обвисший живот и толстые, как колонны, ноги. Он изогнул ей нос крючком и слегка свернул его на сторону. Ее глаза превратились в щелочки, а на губах заиграла идиотская улыбка. Груди ее были похожи на мелкие пустые раковины, накрепко приклеенные к доске; даже волосы ее выглядели грубыми и жесткими, словно пенька.