– Стой спокойно, пожалуйста, – попросил Беллини.
Сосия застыла на фоне драпировки богатого красного бархата. Совершенно голая, она чувствовала, как от холода по коже бегают мурашки, несмотря на тепло, исходящее от небольшой жаровни, которую художник любезно поставил чуть ли не у самых ее ног. Распущенные волосы волной ниспадали ей на спину. В руках она баюкала бумажную модель большого зеркала из серебряной фольги, достаточно легкую, чтобы ее можно было держать на протяжении нескольких часов. Тот, кто приближался к ней, видел в зеркале собственное искаженное изображение, пойманное в ловушку ее рук. В реальной же жизни она стояла совершенно одна, но на картине Джованни изобразил ее в обществе трех пухленьких маленьких амуров. Один из putto[108] был совсем еще ребенком, а двое других раньше времени поседели. У обоих на голове росли похотливые рожки. Третий же putto в серой накидке целеустремленно шагал мимо, колотя в нелепый маленький барабан.
Фелис заметил:
– Полагаю, ты возвел Сосию на пьедестал, чтобы в кои-то веки отогнать от нее мужчин. Тебе известно, что она зарабатывает на жизнь тем, против чего ты столь ужасным образом предостерегаешь в этой своей картине?
Ученики Беллини, Belliniani, обменялись сдержанными улыбками. Все они склонились над своими досками[109], пытаясь уяснить, каким образом мастеру удавалось изображать кожу нежной, как вуаль, а белки глаз святых – теплыми и подвижными, как внутренности сваренного всмятку яйца. Смех прокатился и по рядам актеров, стоявших у стены: они пришли, чтобы научиться у Беллини поразительному искусству передавать истинные чувства выражением глаз и жестами. Да и сам Беллини слабо улыбнулся.
Сосия, по-прежнему не шевелясь, плюнула в Фелиса.
– Спокойнее, Сосия, спокойнее, – мягко укорил ее Беллини. – Добавь немного уверенности и безмятежности в свое презрение. Будь аристократичнее, словно тебя удивляет и забавляет людская глупость.
Беллини нанес очередной мазок краски на полотно, еще один слой счастья для глаз будущих ценителей. Belliniani, все, как один, вытянули шеи.
Фелис невозмутимо пожал плечами. Вскоре он удалился, столкнувшись с Бруно, который только что вошел в студию. Фелис нежно провел пальцем по напряженным складкам в уголках губ юноши и разгладил ему брови. Бруно рассмеялся, но на лице его по-прежнему было написано страдание.
Беллини благосклонно кивнул молодому человеку, поскольку тот был частым гостем в студии, и продолжил работу, мурлыча что-то себе под нос.
Картина Бруно не нравилась. Ему казалось, что на ней видна лишь порочность Сосии, а не ее соблазнительная привлекательность. В глаза бросались удлиненные бедра и маленькие хрупкие плечи. Она демонстрировала интимные места Сосии, видеть которые, кроме него, не должен был никто. Джованни, понял Бруно, пишет не портрет Сосии: в ее облике он рисовал воплощенное зло.
Женщину на картине, подобно самой Сосии, нельзя было назвать красивой, но ни один мужчина не смог бы оторвать от нее глаз, пока она стояла перед ним. Ноги и грудь ее были удлинены так, чтобы в центре внимания оказался живот. Он слегка округлялся, намекая на ребенка в утробе матери. Но аллегория, казалось, предупреждала мужчину, чье лицо исказилось в зеркале, что в своем тщеславии он напрасно верит, будто это он зачал новую жизнь.
«Как отстраненно он видит ее, – подумал Бруно. – Джованни понимает ее куда лучше меня. Я бы не смог воссоздать ее такой. Это показывает, как мало я знаю ее. Если бы я взялся написать ее портрет, то изображение получилось бы чудовищным – огромная пара жадных губ, соски и сразу под ними вульва. Ее левый глаз, не вдавленный в подушку, сверкает из-под волос, словно желтый мрамор в крошечном гнезде. А еще я бы нарисовал внутренности ее рта, розовую вилку ее естества, пот над верхней губой. Я бы нарисовал…»
Сосия ничем не показывала, что его присутствие ей приятно. Бруно же пристально разглядывал ее. А она смотрела в окно, надеясь, что ее настойчивый взгляд, устремленный на улицу, вернет Фелиса обратно в студию.
Глава восьмая
…Ты безмятежную мне, моя жизнь, любовь предлагаешь – Чтобы взаимной она и бесконечной была. Боги, сделайте так, чтоб могла обещать она правду, Чтоб говорила со мною искренно и от души, Чтобы могли провести мы один навсегда неизменный Через всю нашу жизнь дружбы святой договор.
Уже пробыв дома несколько месяцев, мы однажды проходили мимо маленькой весенней festa[110] на улице, и я бросилась в объятия своего мужа, чтобы потанцевать с ним. Я подумала, что именно в танце мы сможем сбросить с себя хоть часть нашей грусти и втоптать ее в землю. Снег растаял, а вместе с ним могла уйти и наша скорбь, заявила я, ласково улыбаясь ему.
Но он застыл на месте столбом, а мне сказал, что не умеет танцевать, и я уставилась на него так, словно увидела привидение.
– Просто слушай музыку и двигайся в такт, – сказала я ему. – Это похоже на любовь. Ты ведь уже знаешь, как заниматься ею.
Благослови его Господь, мой любимый мужчина покраснел.
– У меня нет чувства ритма, родная. Кроме того, мне представляется неприличным касаться тебя вот так, на глазах у всех.
– Но ведь не танцевать – это большой грех, – сообщила я ему.
Он вопросительно взглянул на меня, и я рассказала ему притчу об английском священнике по имени Роберт, который служил мессу на Рождество в 1012 году. Люди его городка были преисполнены праздничного настроения и потому начали танцевать прямо на церковном дворе, за вратами церкви. Он призывал их остановиться, но чем жарче были его мольбы, тем веселее они танцевали. В конце концов этот Роберт сказал: «Если вы не можете перестать танцевать, так танцуйте же до упаду». И так оно и случилось. Люди протанцевали без остановки целый год, не чувствуя ни жары, ни холода, ни потребности во сне. Земля у них под ногами раздалась, и скоро они уже танцевали в яме. Брат одной девушки взял ее за руку, чтобы остановить: рука ее осталась у него в руке, а она даже не сбилась с шага, продолжая танцевать. Кончилось тем, что призвали епископа, и он дал танцорам освобождение от грехов. Только тогда они остановились. Некоторые умерли прямо на месте. Остальные проспали три дня подряд, а проснувшись, ощутили себя освеженными и счастливыми, как никогда…
– Хорошо, хорошо, – засмеялся мой муж. – Твоя притча покорила меня. Давай танцевать.
И он начал двигаться, как игрушка, у которой заржавели шарниры и сочленения. Я не смогла удержаться от смеха, и он остановился, устыдившись и покраснев, словно майская роза.
Вот тогда я и наняла для него учителя танцев. Вскоре музыка проникла ему в кровь и стала дергать его за руки и за ноги так, как требовалось. Теперь он умеет танцевать шесть наших танцев. Он говорит, что этого довольно. Он говорит, что не претендует на то, чтобы его принимали за венецианца.
Он очень сильно устает. Быстрые книги хороши и легки для тела, но тяжелы для души. В старые времена книги создавались писцами на заказ. Один заказ, один писец, одна книга.
Но, когда мой муж печатает их, ему приходится платить еще сорока мужчинам. По причинам, которые я не могу уразуметь, – муж говорит, что это как-то связано с экономией, – он печатает сразу восемь раз по двадцать книг, и кто знает, кто их купит? Это искушение подобно тем, что описаны в Библии. Из‑за того, что у него есть люди, есть бумага и есть скорость, его одолевает искушение каждый день печатать больше. И тогда быстрые книги накапливаются медленно уменьшающимися кучами.
Есть и еще одна проблема – вельможи. Такие, как Николо Малипьеро и Доменико Цорци. И Альвизе Капелло. Они приходят в stamperia с широкими улыбками, всякий раз заказывая для себя высокую стопку книг. «Я пришлю слугу с тележкой», – говорят они и уходят в шуршании своих красных мантий. Но вот платят ли они? Далеко не всегда. Они полагают, будто довольно и того, что они дают свое благородное благословение, порождая новый обычай, и что их видят на работе моего мужа. Но это не так. Это нечестно, но трогать вельмож мы не можем.