Самый благородный экземпляр из всех был предназначен Корнелию Непоту, моему покровителю. Я лично наблюдал за облачением папируса в переплет и позаботился, чтобы кожаные шнурки были отполированы до густого темно-красного блеска. В последний раз я внимательно осмотрел ее утром того дня, когда ее должны были доставить адресату. Я уже решил, что это станет днем моего торжества, – день, когда я стал настоящим поэтом.
Я отправил к нему раба, чтобы тот отнес книгу, хотя старый Корнелий столь же добродушен и мягок, сколь и воспитан, и он наверняка радушно принял бы меня в своем высоком полупустом доме, в котором пишет свои длинные скучные книги. Подобно всем остальным в Риме, Корнелий питает слабость к нашему pater, и я знаю, что отец очень уважает его.
Но в самую последнюю минуту – только не смейся! – со мной вдруг случился приступ внезапной и совершенно мне не свойственной застенчивости. Я отправился с друзьями и напился до чертиков, и им я даже не заикнулся о том, что в этот день родились мои поэмы, хотя таким образом я мог породить червячок зависти в душах, по крайней мере, двоих из них.
Но, даже сидя с кубком вина, я ждал. В конце концов я выпил столько, что позабыл, чего жду, но на следующий день очнулся от ступора, голодный, как опустошенная кроликами Кельтиберия, болезненно морщась при виде аристократически прозрачного неба и чувствуя, как в крови бурлит предвкушение.
Но сначала было молчание. Тишина. Она длилась целых три дня. Ты хорошо знаешь меня и с легкостью можешь представить, какие муки испытывал я в течение этих беззвучных часов. А потом Корнелий прислал мне любезное послание со словами благодарности. Оно было не более чем вежливым, тогда как я рассчитывал на гневное неприятие либо же восторженное провозглашение того, что моя поэзия потрясла его до глубины души. Мне было все равно, какой будет его реакция, хотя некоторый интерес все-таки присутствовал.
А потом мне в похмельную голову, одурманенную вчерашними винными парами, пришла мысль о том, что я оказался не единственным поэтом, представившим свое перворожденное сочинение на суд известного историка. Честь, которую я оказал ему, не произвела на Корнелия особого впечатления. Скорее всего, он даже не читал моих стихов. Но моя гордыня в мгновение ока растоптала это препятствие: «Выходит, старый евнух оказался неспособен понять их! – сказал я себе. – Но подожди, пока люди не прочтут мои стихи!»
Молчание продолжалось еще несколько гнетущих дней, пока копии моих поэм прокладывали себе дорогу в римские библиотеки, бани, карманы состоятельных граждан, нежащихся на крытых галереях своих домов или на диванах перед обильным ужином в частных особняках. Я ждал, когда же начнутся разговоры. Я решил, что они станут распространяться постепенно. Приливная волна восхвалений и порицания; безмерная лесть и неприкрытое подхалимство в клубе; ночные драки в тавернах в защиту моей репутации; а утром – анонимные похвалы, нацарапанные на стенах бань.
Я оставался взаперти, смиренно читая труды других поэтов крайне критическим взором. (Утверждаю, что ни один поэт попросту не знает, как написать хорошую поэму. Он понимает, что она у него получилась, только когда видит ее вдруг возникшей перед его внутренним взором или слышит частый щебет ее слогов. Если ему повезет, это будет его собственное произведение. Если тебе захочется спросить, почему эта строфа такая короткая, – все, ты его потерял. Или почему поэт использовал именно это слово. Уже слишком поздно, поэма приказала долго жить. Можешь уложить ее в гроб, а сверху на крышку бросить лилию.)
Прошла неделя, но ничего так и не случилось. Небо по-прежнему дышало жаром, не уронив на землю ни капли дождя. Меня не осаждали посыльные; приглашений пришло не больше и не меньше, чем до выхода в свет моей книги. Я почти убедил себя в том, что мои стихи никто не заметил.
А потом вдруг я стал сенсацией!
Все случилось как-то сразу, в один миг, через десять дней после того, как мои поэмы родились во мне: посыльные, приглашения, надписи на стенах, похлопывания по спине, кривые улыбочки других поэтов… Мне казалось, что за один день я прошел путь от безвестности к славе или, как выразился один из моих друзей, от спальни до арены.
«Катулл, Катулл, – шумела публика. – Кто он такой! Как выглядит? Лесбия, – спорили они, – это же наверняка Клодия Метелла! Шлюха богов! Кто еще раздевает молодых людей в темных переулках и уютно зарывается в постели сенаторов…»
Должен признаться, что своим бешеным успехом я был обязан тому, что моя любовь оказалась столь известной особой, равно как и тому, что посвятил ей такие замечательные стихи. Их повторяли все: и аристократы, и простолюдины. Даже те, кто не умел читать, уже знали мои поэмы наизусть!
Не было ни одного человека, у которого не нашлось бы экземпляра моей книги. Книготорговец довольно потирал руки, открывая фалернское[158], – бутылка издавала такой богатый вздох! – чтобы отпраздновать столь замечательный успех.
Я скромно улыбался с таким видом, словно поэмы эти были фамильным достоянием, не имеющим ко мне никакого отношения.
Но, откровенно говоря, Люций, я уже начал беспокоиться насчет того, как была принята моя книга. Никто не восхвалял образность и фигуры речи; никто не восторгался выбором слов; никто не хлопал себя по бедру, придя в восторг от рифм и размера. Все только и говорили, что о Клодии да ее проклятом воробье. Неужели сомнительная слава пороков Клодии переживет мои стихи и поглотит мою славу поэта? Эта мысль возвращается ко мне снова и снова, подобно протухшему анчоусу. А на улице наконец-то серой стеной идет ливень, смывая отпечатки моей нетерпеливой поступи в пенные сточные канавы.
Но уже поздно жалеть о том, что я не полюбил более достойную женщину. Хуже того, уже слишком поздно пытаться излечиться от той ненавистной любви, что я до сих пор испытываю к ней.
Как бы то ни было, с прошлой ночи у меня появились причины не падать духом. Похоже, Клодию возбуждает моя новообретенная слава.
Глава первая
…Даже глаз не сомкнул мне сон спокойно…
Он не видит зла, которое способны причинить призраки в этом городе, потому что не верит в них. Он ничуть не боится fade или massarioli, наших фей и гномов, которые с радостью готовы подставить ему подножку только ради удовольствия посмотреть, как он споткнется. А сентябрь уже сменяется октябрем, самым главным месяцем ведьм. Каждый четверг вечером они расчесывают волосы, вырывая пряди, чтобы использовать их в приворотных заклинаниях. В часы от полуночи до первого петушиного крика они спускают с цепи гондолы и отплывают в море, направляясь в Александрию.
Я пытаюсь рассказывать ему о немертвых духах Венеции, чтобы он, со своей доверчивой натурой, не отправился вслед за одним из них к своей погибели, даже не подозревая о том, что перед ним – порождение тьмы, намеревающееся причинить ему зло. Теперь, когда мой муж вернул к жизни этого Катулла, словно колдун, воскрешающий мертвых, я боюсь, что он превратился в белую ворону как среди духов, так и среди живых людей.
В первые дни его второй жизни мы опасались, что публикация Катулла обречет нас на всеобщее презрение и гнев. Но поначалу не случилось… вообще ничего. Повсюду царило молчание, темное, как волчья глотка. Мы думали, что каждое следующее утро принесет полемику, похвалы, отвращение и комплименты. Но нас ждала лишь гробовая тишина, казавшаяся особенно зловещей еще и оттого, что на улице стояла нестерпимая жара.
И лишь три дня спустя кто-то нацарапал оскорбление на дверях fondaco – несколько грубых слов, сорвавшихся с губ священника из Мурано, которые какой-то его последователь решил запечатлеть на досках краской. Какой позор, что visdomini потребовали у моего мужа денег, чтобы смыть их! Как будто у нас мало других неприятностей! Люди видели, как с места преступления убегал какой-то карлик, но никто даже и не подумал побежать за ним и поймать его.