Такого рода решительность «подпитывалась» слухами о настроениях в ближайшем окружении императора. Дочь председателя Думы А. Родзянко писала 24 мая 1912 г., что, по ее сведениям, успешное прохождение сметы Морского министерства в нижней палате было условием сохранения В.Н. Коковцова в должности премьер-министра{1764}. В итоге, вопреки мнению А.И. Гучкова, октябристы (а вместе с ними и думское большинство) поддержали смету морского ведомства{1765}.
Ст. 96 Основных законов вызывала большие споры. Однако особое внимание и юристов начала XX в., и современных исследователей привлекала 87 ст. Она позволяла верховной власти принимать указы, имевшие силу закона, в перерывах между сессиями представительных учреждений. Причем это решение должно было быть внесено в Думу не позже чем через два месяца с момента возобновления ее работы. В противном случае указ прекращал действие. Однако до того момента, пока он оставался в силе, единоличное решение императора фактически приравнивалось закону, и даже в случае его отклонения депутатами никто не мог поставить под сомнение все юридические последствия высочайшего решения{1766}.
Ключевое значение имел сам порядок применения этой нормы. По мнению М.М. Ковалевского, 87-я статья восходила к временным правилам, к которым прибегали еще и до 1906 г. С их помощью министры «обходили» Государственный совет, в котором часто заседали оппоненты действовавших руководителей ведомств. «Чем были в самом деле эти временные правила, незаметно переходившие в постоянные? Да не более как единоличными докладами министра царю, получившими его санкцию, помимо всякого участия Государственного совета даже совещательным голосом»{1767}. И в дальнейшем 87-я статья расширяла пределы, прежде всего, министерской власти. Чрезвычайно-указное право было важным инструментом в руках Совета министров, что даже позволило Ф.Ф. Кокошкину охарактеризовать правительство как законодательное учреждение{1768}. M. M. Ковалевский в шутку предлагал отличать «летний» и «зимний» государственный строй Российской империи. Зимой, когда работали Дума и Государственный совет, «не дремала» периодическая печать, в России была конституционная монархия. Летом, когда и депутаты, и ведущие журналисты столичных изданий отправлялись отдыхать, беспрепятственно законодательствовали министры, и Россия представляла собой типичное «полицейское государство»{1769}.
Однако не следует и преувеличивать значение 87-й статьи. Даже правоведы, относившиеся к ней в высшей степени критически, признавали, что чрезвычайно-указное право неизбежно при любом конституционном порядке. Это было тем более характерно для монархических государств, где верховная власть оставалась блюстителем интересов государства. «И когда… эти интересы требуют безотлагательного установления норм, то монарх не только имеет право, но и обязан избрать для их издания кратчайший путь, т. е. установить их административным распоряжением, другими словами, издать чрезвычайный указ»{1770}. Я.М. Магазинер приводил пример Италии, где конституционное законодательство его в принципе не допускало. Вместе с тем в 1848–1849 гг. там было принято 66 законодательных актов чрезвычайно-указного характера{1771}. В России же за все время работы III Думы правительство прибегло к 87-й статье лишь шесть раз{1772}.
И наконец, в отличие от многих других правовых норм, 87-я статья лишь подчеркивала обновленный характер политической системы, в соответствии с которым любой закон, даже изданный в чрезвычайных обстоятельствах, нуждался в санкции представительных учреждений. В этом отношении «по своему тексту и подлинному смыслу 87-я статья выражает в большей степени готовность признавать естественное право народного представительства, чем многие другие статьи Основных законов»{1773}.
Несмотря на то что Основные законы чрезвычайно подробно описывали сферу компетенции императора, они не позволили в полной мере избежать пробелов в праве. Это касалась и 87-й статьи, в которой не уточнялось, что такое «чрезвычайные обстоятельства» или же «прекращение» работы законодательных учреждений{1774}. «Представительный строй» надстраивался на фундаменте самодержавной монархии. По этой причине многое зависело от того, как оценивал складывавшуюся политическую систему император. Вроде бы Манифестом 17 октября 1905 г. основной вопрос был разрешен: Россия переходила к конституционной монархии. 15 октября 1905 г. С.Ю. Витте четко обозначил императору имевшиеся альтернативы: диктатура или конституция{1775}.[146] Накануне подписания Манифеста, 16 октября, царь писал Д.Ф. Трепову: «Я сознаю всю торжественность и значение переживаемой Россией минуты и молю милосердного Господа благословить Промыслом Своим нас всех и совершаемое рукой моей великое дело. Да, России даруется конституция. Немного нас было, которые боролись против нее. Но поддержка в этой борьбе ниоткуда ни пришла. Всякий день от нас отворачивалось все большее количество людей, и в конце концов случилось неизбежное. Тем не менее, по совести, я предпочитаю даровать все сразу, нежели быть вынужденным в ближайшем будущем уступать по мелочам и все-таки прийти к тому же»{1776}.
Однако настроения в Петергофе менялись. С.Ю. Витте их чутко улавливал. И в декабре в беседе с А.И. Гучковым и Д.Н. Шиповым Витте так инструктировал общественных деятелей перед совещанием, которое должно было подготовить избирательный закон в Государственную думу: «В числе аргументов, которые вы будете приводить, вы не указывайте на то, что Манифест 17 октября уже предрешает введение конституционного образа правления в России и что этот манифест уже связывает верховную власть, как что-то уже сделанное». Те же советы премьер давал гр. В.А. Бобринскому и бар. П.Л. Корфу{1777}. Это объяснялось одним: С.Ю. Витте был убежден, что «царь не хочет конституции»{1778}.
9 апреля 1906 г. Николай II поделился с участниками царскосельских совещаний своими колебаниями относительно определения монаршей власти как неограниченной: «Имею ли я перед моими предками право изменить пределы власти, которую я от них получил»{1779}. В итоге в последние минуты работы совещаний император, как будто бы преодолев свои сомнения, принял решение исключить слово «неограниченный» из Основных законов{1780}.
Однако едва ли тот час стал поворотным в понимании царем пределов собственных полномочий. Оно оставалось чрезвычайно далеким от рациональных оснований конституционализма. В письме П.А. Столыпину от 10 декабря 1906 г. Николай II, обосновывая невозможность снять правовые ограничения с еврейского населения, так определял характер царской власти: «До сих пор совесть моя никогда меня не обманывала. Поэтому и в данном случае я намерен следовать ее велениям. Я знаю, Вы тоже верите, что “сердце царево в руцех Божиих”. Да будет так. Я несу за все власти, мною поставленные, перед Богом страшную ответственность и во всякое время готов отдать ему в том ответ»{1781}.[147]