Начало войны, на первый взгляд, опровергло все сомнения. Департамент полиции оценивал, например, настроение рабочих в первые месяцы войны как не менее патриотичное, чем других социальных групп: «Широкие массы рабочего класса в искреннем и единодушном стремлении дать отпор дерзкому врагу явили собою образцы высокого патриотизма и сознания своих гражданских обязанностей», вследствие чего среди социал-демократов царила «очень значительная» растерянность{987}. О том, что дело обстояло таким образом, свидетельствовало резкое снижение уровня стачечной борьбы и отсутствие массовых протестов против приговора большевикам — депутатам IV Государственной думы в феврале 1915 г. Согласно сообщению из Москвы, ранее намеревались протестовать против их ареста лишь на одном заводе, но часть рабочих заявляла, что «так им и надо», и «хотя таких немного, возражающих еще меньше»{988}.
Деятели либеральной оппозиции также не отрицали того, что в момент объявления войны наблюдался единовременный взрыв национального чувства, что это не было проявлением только «казенного энтузиазма», но не без основания предполагалось, что чувство государственной общности не является очень сильным по сравнению с чувством локальной принадлежности («мы — калуцкие»){989}. Меньшевик-оборонец А.Н. Потресов писал о неспособности обывательской массы, в том числе пролетарской, «ощутить своим национально-государственное целое», объясняя это тем, что она еще не прошла пройденную Европой «школу гражданственности»; гражданский патриотизм еще не добрался до толщи народа, не победил «его традиционное неведение того, что существует Россия»{990}. Но либеральные лидеры, как и правящая элита, не сомневались тогда, что «такие ценности, как Бог и Царь, были ее [массы] ценностями, а не нашими, интеллигентскими», и не предвидели, «что мужицкая масса так мало пожелает заступиться за то, чему казалась преданной…» (В.А. Маклаков){991}.
Неполное по крайней мере представление образованной элиты о народе способствовало тому, что на короткий срок сложилась «единодушная или плюралистическая совокупность позиций и оценочных суждений»{992}, соответствовавшая либеральному идеалу, но в реальности не являвшаяся ни раньше, ни позже характерным признаком общественного мнения в России. Единодушие выразилось в изменении тона легальной прессы, отказавшейся от критики действий правительства во имя национального единства, в стилистике и словаре публикаций. Накануне войны надежды на локализацию конфликта, высказывавшиеся «Речью», ее читатели-офицеры истолковывали как свидетельство того, что газета «продалась Австрии». Теперь же на фоне народных манифестаций с портретами царя опубликованный в «Речи» «манифест» кадетского ЦК, провозглашенный Милюковым и в Государственной думе, — «никаких счетов с правительством» — получил одобрение и правых кадетов, критиковавших ранее лидера партии, и вызвал овации в Думе. К позиции, занятой «Речью», присоединилось и самое распространенное в стране «Русское слово»{993}.
Воззвание с протестом против немецких зверств в Бельгии, составленное И.А. Буниным в Литературно-художественном кружке, подписали деятели культуры самой разной ориентации, от М. Горького и А. Серафимовича до Л. Тихомирова и братьев Васнецовых{994}. Напротив, война со стороны России идеализировалась, ей приписывалась высшая духовность, победа над алчностью и национализмом, человечное отношение к другим народам{995}. Мало кто расслышал рассуждения насчет вредоносности всей немецкой культуры («от Канта до Круппа»), но другие представители творческой интеллигенции, «надрываясь в патриотизме», как выразилась 3. Гиппиус, включились в шапкозакидательную пропаганду, участвуя в изготовлении лубков и плакатов{996}.
Пойти с самого начала войны против течения решились немногие. Например, С.П. Мельгунов писал, что «растопчинский жаргон… способен лишь возбуждать дурные инстинкты, заложенные в человеческой натуре». Его указание на «психоз» и в литературном мире — не только «газет, потворствующих обывательской улице», одновременно с «некритическим патриотизмом во всех слоях общества» создавало впечатление исчезновения различий между кадетами и Союзом русского народа. Журналист Н.В. Вольский отказался вернуться в редакцию «Русского слова», чтобы не вести газету «с теми шовинистическими и зоологическими ухватками, которых требует газетное обслуживание войны»{997}.[117] Но это означало, что всплеск национализма не мог совсем скрыть разное понимание народа и разную систему координат, наличие у интеллигенции взаимоисключающих идей, создававших «гремучую смесь»{998}.
На фронте сравнительно более прочным было патриотическое умонастроение офицерского состава, включая значительную часть его демократического пополнения, на которое влияли, наряду с официальной пропагандой, независимые печатные издания[118]. Вместе с тем первый же год войны показал, что патриотические настроения не являются всеопределяющим фактором поведения солдат и не отличаются устойчивостью. Война не только поставила крестьян, призванных в армию, в экстремальные условия, но столкнула их с новыми социальными раздражителями. Традиционные и в мирное время способы дисциплинирования солдат воспринимались массой новобранцев как возвращение к дореформенным порядкам. Между тем в исторической памяти даже рабочих петроградских заводов, менее всего связанных с землей, освобождение крестьян в 1861 г. было событием приоритетного значения (в 1913 г. заводчик Э.Л. Нобель говорил генералу А.А. Поливанову, что рабочие желают, чтобы праздничным и оплачиваемым днем предприниматели объявили 19 февраля, но не 21 февраля — 300-летие Дома Романовых{999}).
Тот же приоритет просматривается при чтении дневниковых записей близкого солдатам ротного командира Бакулина: «У генералов замашек помещиков, когда было крепостное право, много, и все требования сходны» — в том хотя бы, что требования касаются главным образом «казовой стороны», как привыкли видеть все на довоенных смотрах. «Что не нужно — главное, а что нужно — второстепенное, и это везде и во все время моего служения…» Этот вывод иллюстрировался в дневнике словами бригадного генерала «из каптенармусов» Сивицкого, который «только орал, что если солдаты не слушаются, не исполняют приказаний, то бить его по морде, пока морда не вспухнет». О том, что солдат бьют, «как били помещики крестьян», о фактах наказания розгами сообщалось во многих письмах. «Вообще здесь люди нипочем, ибо они ничего не стоят… Людей теряй, сколько хочешь, под суд не попадешь… Кто на передовых позициях — самый несчастный народ…» — заключал Бакулин{1000}.
В дневнике Бакулина нет ничего о целях войны — защите братьев-славян, овладении проливами, о чем писали постоянно газеты, только неприкрашенная правда о буднях войны. Видно также, что раздражение и возмущение вызывала «бестолковщина страшная» во всем, плохое снабжение, вплоть до приказов самим выделывать кожи для сапог и «использовать местные средства» («это значит посылать солдат воровать»), факты незаслуженного награждения, особенно после поражений и отступления 1915 г. Об этом часто говорилось и в письмах из действующей армии: «Война надоела всем, но есть люди, которые благодаря такому несчастью получают огромные оклады и ни за что — медали, кресты и проч. награды, а от боев находятся в нескольких десятках верст»{1001}. «Огромное зло “Георгий” для генералов. Генерал, не рискуя своей жизнью, то есть не выказывая никакой храбрости, находясь сзади своих частей, имея автомобили и прочие преимущества для своевременного ухода, посылает на бесцельный жестокий убой своих солдат, и это для того, чтобы иметь белый крестик»{1002}. Тяготы позиционной войны также воспринимались через призму враждебного отношения к «начальству». В декабре 1914 г. тот же Бакулин записал: «Невозможно людей так долго держать в окопах, это преступно. Начальство не хочет этого понять. Люди в окопах так устают физически и нравственно, так их заедает вошь, что нет ничего удивительного, что они, доведенные до отчаяния, сдаются в плен целым батальоном. Все это перечувствуешь, когда сам посидишь в окопе и испытаешь на себе, что это значит»{1003}.