Война застала страну в неустойчивом состоянии неравномерной и далекой от завершения трансформации. Несмотря на то что проблемы, перспективы и риски этой трансформации по-разному интерпретировались расколотым общественным сознанием, в глазах представителей правящих и консервативных кругов (хотя и не всех), генералитета и прежде всего носителей верховной власти у воюющей России имелось определенное преимущество — жизненность формулы «За веру, царя и отечество»[112]. Эрозия первых двух составляющих этой формулы началась еще до войны, но исходя из убеждения в достаточной ее прочности можно было не придавать слишком большого значения «так называемому» общественному мнению главным образом горожан, потребности которых в информации удовлетворяла в той или иной мере периодическая печать.
С этой точки зрения было не столь уж важно, что уровень информированности крестьянства, по преимуществу неграмотного, оставался все еще невысоким, и большое место по-прежнему занимала «молва», основанная часто на всякого рода слухах и толках. Правда, подобная информационная архаика имела место и в столице, и даже на верхних этажах общества, но там она порождалась архаическими чертами государственности. Некоторые близкие ко двору аристократические клубы, салоны и кружки состязались друг с другом в качестве центров политических сплетен, так было и в годы войны{974}.
Элементы оформленных идеологических систем воспринимались или отторгались, попадая на ту или иную социокультурную почву — со своими групповыми интересами, традициями, предрассудками и т. д. Непосредственная реакция на реалии войны, отразившаяся в письмах того времени и реже в дневниках, могла носить, но далеко не всегда следы чтения или пересказа прочитанного. Тем не менее общая ситуация отличалась от того, что было не только в 1881 г., когда К.П. Победоносцев, по-видимому, первым, говоря об общественном мнении, употребил пренебрежительный эпитет «так называемое»[113], но и со времени войны с Японией. Круг тех, кто постоянно или изредка обращался к прессе, заметно расширился. В 1895 г. в стране насчитывалось 841 русскоязычное периодическое издание, в 1914 г. — 3111. В сравнении с таким же по продолжительности предшествующим периодом темп роста увеличился в 5,7 раз и был вдвое выше, чем прирост городского населения{975}. Оценить хотя бы отчасти возрастающую роль прессы в формировании общественного мнения сумели немногие из государственных деятелей начала века[114], а «допотопная», по мнению критиков, правительственная политика в этой сфере не отличалась гибкостью и не принесла ощутимых результатов. «Временные правила о печати» 1905 г. так и не заменил постоянный закон, следствием репрессий была недолговечность изданий, субсидии отдельным газетам правого толка не окупались, дальше разговоров о желательности «покупки» серьезных органов печати и «приручения» наиболее влиятельных журналистов, создающих общественное мнение, дело не пошло{976}.
Во время войны газеты и журналы, являвшиеся фактически партийными изданиями, сохраняли круг своих читателей (кадетские «Речь», «Русская мысль», орган прогрессистов «Утро России» и др.) или продолжали их терять («Русские ведомости», октябристский «Голос Москвы», издававшийся до июля 1915 г., правые газеты). Леворадикальные партии лишились своих легальных газет накануне или в начале войны и должны были в лучшем случае довольствоваться выпуском журналов и сборников. Зато сильно выросли тиражи некоторых независимых газет. Если до войны желало быть «газетой для всех», «делающей» общественное мнение, «Новое время», то реально стало таковой «Русское слово», оно превратилось в самую мощную в России «фабрику новостей». В начале войны тираж газеты составлял 569 тыс. экз., а в 1917 г. достиг 1 млн., и 80% тиража распространялись в провинции{977}. Пользовалась успехом у «публики», благодаря сотрудничеству видных писателей и ученых, выходившая с 1916 г. «Русская воля»[115].
Приходится вместе с тем иметь в виду, во-первых, военную цензуру и, во-вторых, то, что доступ газет в действующую армию и в тыловые лазареты сужался по усмотрению местных властей. С.П. Мельгунов отметил в апреле 1915 г., что в Москве «в лазаретах читать разрешено только “Московские ведомости” и “Русское слово”»{978}. На фронте в декабре 1915 г. генерал Шишкин приказал «солдатам купить гармошки, скрипки, выписать газеты, например “Свет” или вроде», а «для офицеров граммофон и также газету и т. д.»{979} Наконец, в конце 1916 г. и императрица писала с возмущением об ограничениях в доступе на фронт газет, но только правых: «Почему генералы не позволяют посылать в армию “Р[усское] Знамя” (небольшая патриотическая газета)?» Соглашаясь с Дубровиным, который «находит, что это — позор», она добавляла от себя: «Наши начальники, право, идиоты»{980}.[116]
Беспрепятственно распространялись, следуя двухсотлетней традиции, патриотические лубки, предназначенные как для солдат, так и для городских низов, неграмотных и малограмотных. На выставке «Война и печать», организованной Главным управлением по делам печати по итогам первого военного полугодия, было представлено 300 образцов этого пропагандистского наглядного жанра{981}. Но заменить газетную информацию он, разумеется, не мог, в лучшем случае лубочные образы забавляли, не конкурируя с личным опытом зрителей и молвой.
Охранительный подход не позволял также объективно оценить другой важный компонент модернизации общества — рост числа всевозможных самодеятельных ассоциаций, где вырабатывались консолидированные мнения, в том числе по вопросам общественно-политической жизни. Не осознавалось, что количество таких ассоциаций совершенно недостаточно, учитывая масштабы страны. Обновленный в 1905–1907 гг. политический режим так и не сумел должным образом адаптироваться к системе старых и новых общественных институтов, включая те, что были призваны к жизни в связи с потребностями войны{982}. Практическое исключение из публичной политической жизни на длительные сроки Государственной думы влекло за собой прекращение информирования о ее деятельности через прессу. Такая позиция мотивировалась известным предпочтением императрицей «голоса России» (его «надо слушать») «голосу общества или Думы».
В этом смысле императора и особенно императрицу дезориентировали предвоенные торжества по случаю юбилеев Отечественной войны 1812 года и 300-летия Дома Романовых. Александра Федоровна утверждала даже накануне падения монархии, что, объездив всю Россию (?), она убедилась в том, что «народ любит нашу семью»{983}. Не были услышаны скептические суждения, в том числе исходящие из консервативных кругов, по поводу того, могут ли эти зрелищные мероприятия служить адекватным показателем массовых умонастроений{984}. Опасения относительно вероятных последствий надвигающейся войны, когда, «безусловно, вся молодежь пойдет под штыки», высказывались и некоторыми сановниками, не одним только П.Н. Дурново, чьи пессимистические прогнозы — вплоть до того, что побежденная армия, охваченная общим крестьянским стремлением к земле, не будет оплотом законности и порядка, — впоследствии подтвердились{985}. Опасения высказывались и умеренными либералами, например Д.Н. Шиповым, считавшим, что напрасно надеяться на исчезновение во время войны разлада между властью и обществом, и не исключавшим распадение России{986}.