Боровков был доволен. Ему не нравился Трубецкой, но нравился Михаил Павлович.
Самым сложным пунктом, как Боровков и подозревал, являлось вынесение преступникам потребных по разряду наказаний. Формально до сих пор действовало Соборное уложение 1649 года, согласно которому всех 120 человек надобно было смерти предать. Не помогал здесь и позднее введенный петровский Воинский устав, тою же суровостию отличавшийся. Сперанский намекал на то, что грядущая кодификация сии устарелые законы устранит, но ее еще не было, а посему надобно опираться на прецеденты. Впрочем, дела Гурьева и Мировича, равно как и дело Пугачева, настолько глубоко уходили в прошедший век, что оставалось лишь одно соображение — вынести приговоры как бог на душу положит, а затем ожидать, что государь их высочайше смягчит. Каковы пожелания государя, никто не знал толком — он всемилостивейше даровал суду полную свободу мнений. Весь июнь судьи жонглировали мнениями. Боровков подготовил по числу их бюллетени для голосования, отпечатанные в типографии Сената. В них писали все, на что были горазды. Чаще всего в бумагах встречалось сокращение «чтв». Четвертовать. По примеру казни Пугачева предлагалось в ходе ее отдельно наткновение головы на кол. Люди более молодые и современные писали скромно: «чтв» без подробностей, то есть, четвертуя, голову на кол отнюдь не сажать. Более скромные писали: «казнить смертию». Батюшки из Синода писали еще витиеватее: «согласуемся, что преступники достойны жесточайшей казни, а следовательно, какая будет сентенция, от оной не отрицаемся, но поелику мы духовного чина, то к подписанию сентенции приступить не можем».
В ходе голосования филантропы требовали смягчить и решения государя отнюдь не дожидаться. Патриоты требовали крови, как древние римляне в цирке. Мордвинов, на другом конце сего юридического спектра, предлагал удалять от столиц.
Сам Сперанский, бывший душою и центром процесса, аккуратно держался посередке.
По рекомендации того же Сперанского, всем участникам дела составлялся реестр, куда вписывались слева вины их, а справа обстоятельства, вины эти смягчающие. Светлыми июньскими ночами Боровков, который опять ночевал в крепости уже не по отсутствию сообщения, а по наплыву бумажной работы, упорно насиловал свою фантазию, придумывая оправдания для вписания в голосовательные листки. Молодость, раскаяние, малый чин, количество детей — все шло в ход. Днями работа его ночная шла насмарку.
«Вообрази меня Пенелопою наоборот, ночами ткань свою ткущую, а днями вынужденную смотреть, как работу ее распускают другие», — жаловался он жене. Мадам Боровкова, располневшая красавица из купчих, только и молила Бога за дальнейшее продолжение процесса. Пока законный супруг ее не ночевал дома, свела она знакомство весьма близкое с щеголеватым мещанином по соседству, стало быть, наличие Боровкова в родных пенатах сильно ограничивало ее личную свободу. Боровков, находящийся в счастливом неведении по поводу сего неустройства в хозяйстве, трудился что было сил, дабы скорее воссоединиться с супругой, по которой ощутительно скучал.
В ходе прений дела доставались, дополнялись, меняли свои места в категориях, и правитель дел Боровков, замученный бессонными ночами, уже не совсем ясно понимал, для чего он тут поставлен и к чему стремится. Ему хотелось, чтобы все уже закончилось и можно было ходить в присутствие, как все люди, с девяти до четырех пополудни, не думая о том, что за каждым бумажным делом стоит человек, которого надо пытаться спасти, выясняя, сколько у него душ детей и каких он лет был принят в проклятое Общество.
Был за Боровковым и грешок: ночами он повытаскал из показаний стишки Пушкина, до которых был большой охотник, и тайком списал. Там не всегда было понятно, что Пушкина, а что не Пушкина, но Боровков сам решал, что похоже на любимого его поэта, а что непохоже. За распространение материалов дела грозило суровое наказание, но он продолжал переписывать с замиранием сердца, прячась от стряпчих, охранников и истопников. Некоторые стишки были похабные — их он прятал особенно бережно, но почти все они были самые что ни на есть политические. И ведь нельзя сказать, что Боровков политические убеждения подсудимых разделял. Отнюдь! Он и думал–то о них с ужасом. Но стихи были так хороши, что их хотелось повторять бесконечно:
О юный праведник, избранник роковой,
О Занд, твой век угас на плахе;
Но добродетели святой
Остался глас в казненном прахе.
«Но добродетели святой остался глас в казненном прахе», — бормотал Боровков, поздно ночью спеша к себе домой через мост. Было светло, как посреди пасмурного дня, на небесах, как будто написанные акварелью, розовели нежные росчерки кучевых облаков.
«Остался глас в казненном прахе», — произнес он вслух, испытывая живейшее наслаждение. Стишки были мало того что хорошие — запрещенные были стишки…
СУД, 30 ИЮНЯ 1826 ГОДА
Полуденный удар крепостной пушки. Заседание открыто.
Присутствовали: 16 членов Государственного совета, три члена Синода, 13 особо назначенных чиновников, 35 сенаторов.
На утреннем заседании обсуждены «вне разрядов». Первый — Павел Пестель. Второй — Кондратий Рылеев. Третий — Сергей Муравьев — Апостол. Четвертый — Михаил Бестужев — Рюмин. Пятый — Петр Каховский.
Постановили: «К смертной казни. Четвертованием» — 5 человек.
По бюллетеням голосования: четвертование без пояснений: 44 голоса. Четвертование, как Пугачева (четвертовать, голову взоткнуть на кол, части тела разнести по четырем частям города, положить на колеса, а после на тех же местах сжечь) — 19 голосов. Постыдная смертная казнь — 2. Просто «смертная казнь» — 2. Против казни — адмирал Мордвинов.
Первый разряд: «К отсечению головы» — 31 человек.
По бюллетеням: смертная казнь — 39 голосов. Четвертование — 17 голосов. Отсечение головы — 7 голосов.
Против казни — адмирал Мордвинов.
Второй разряд — 19 человек.
Постановили: вечная каторга.
По бюллетеням: смертная казнь — 22 голоса, политическая смерть с вечной каторгой — 12, повешение — 11, политическая смерть — 6, казнить, но если монарху угодно, политическая смерть — 3, четвертовать — 2, вечная каторга — 2, политическая смерть и ссылка в Сибирь, согласно прецеденту Гурьева и Хрущева (1762 год) — 2.
Против казни — адмирал Мордвинов.
К работам на пятнадцать и меньше лет — 38 человек,
В ссылку или в солдаты — 27 человек.
НИКОЛАЙ ПАВЛОВИЧ РОМАНОВ, 1 ИЮЛЯ 1826 ГОДА
На столе у него со вчерашнего дня лежало подробное донесение из Турции: описание янычарского мятежа, имевшего место июня 15‑го. Янычары, подобно нашей гвардии, на протяжении веков свергавшие и ставившие султанов, поднялись против Махмуда Второго. Разгромив дворец великого везира, двадцать тысяч вооруженных янычар собрались в поле под Стамбулом, громогласно понося реформы и высказывая друг другу наболевшие обиды.
Султан Махмуд вызвал начальника артиллерии, топчу–баши («Надобно при случае так обозвать Мишеля», — решил Николай Павлович.). Ударили картечью пушечные батареи. Семь тысяч янычар полегли на месте, а остальные разбежались. Вот и нет более в Оттоманской Порте янычар…
Николай Павлович был взволнован. Ежели его самого так интересовал султан Махмуд и он искал узнать о нем все, что только возможно, похоже, и султан к нему присматривается. Каков! К тому же янычарский мятеж, оставивший султана с плохо обученной и недовольной армией и лишь с восемью тысячами верных ему гвардейцев–эшкенджи, делает его сейчас удобной мишенью. Но каков! Картечь!
…Сегодня было рождение императрицы. С утра молебен, затем прогулка по Петергофу. Императрица в восьмистекольной карете, за ней дети в открытых колясках с няньками и наставниками. За ними — матушка в закрытой карете. За ними — фрейлины в колясках и адъютанты верхом. И он сам на огромном сером жеребце и в каске с плюмажем, рыцарственно гарцующий перед жениной каретой под громовые возгласы: «Да здравствует государь император! Ур–ра! Государыне императрице — Ура! Матушке–императрице — Ура!»