Накануне поздно вечером они вместе возвращались домой — Саша Бестужев в последнее время жил у Рылеева — в задумчивости. Кондратия Федоровича слушали плохо — худой, болезненный, в большой енотовой шубе, выданной ему за успехи на службе Российско — Американской компании, он не внушал доверия солдатам. Саша был в военной форме, говорил звонко и находил правильные слова.
Шли они медленно. Рылеев останавливался, сухой кашель изводил его.
— А знаешь, о чем я думаю? — тихо спросил Рылеев, когда они в очередной раз остановились под фонарем.
— О чем? — Бестужев был рассеян. Он продолжал наслаждаться воспоминаниями о том, как его слушали, о том, как он говорил.
— Ведь мы их обманываем, Саша!
— Так и не поймут они иначе, — легкомысленно отвечал Бестужев, — а так слушают. Надо так и в прокламациях написать — все выйдут!
Рылееву было не по себе, но отступать было поздно.
…Утро субботы прошло в совещаниях — сначала у Оболенского, затем у Рылеева. Составляли манифест. Князь Трубецкой, которого избрали диктатором восстания, унес черновик к себе домой для доработки. В случае достаточного числа войск решено было занять дворец и обратиться с манифестом к Сенату. Для выступления недоставало одного — точной даты присяги. Оболенский помчался во дворец — выведывать. Планы были по–прежнему неточны. Решено было поднимать полки, но так и не решили, кто отправится куда и в каком порядке. Не все участники совещания знали, где квартирует какой полк. Николай Бестужев отправился на извозчике — записывать адреса казарм. У Рылеева душа была не на месте, неопределенность планов пугала его все более и более, но он противу собственной воли все более погружался в горячий туман разговоров.
«Судьба наша решена! — из последних сил выкрикивал он. — К сомнениям нашим теперь прибавятся все препятствия. Но мы начнем. Я уверен, что погибнем, но пример останется! Принесем жертву для будущей свободы отечества!»
Товарищи захлопали ему, кто–то открыл шампанское — поднять бокал за свободу отечества. В этот момент, в этой прокуренной по самые потолки гостиной, Кондратий Федорович вдруг ощутил болезненный укол совести. Наташа! Он вправе приносить любые жертвы. Не он ли писал недавно, что для Родины надлежит жертвовать не только жизнию, но и честью. Но Натали! Она даже не знает, на что он обрекает ее и дочь. Ее даже и не спросили! Но что она поймет?
12 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА, СУББОТА, ВЕЧЕР, ЗИМНИЙ ДВОРЕЦ, С. — ПЕТЕРБУРГ
Эта мысль преследовала Николая еще с утра. Необходим манифест, за неимением нужной бумаги от Константина необходимо было правильно составить свою. В комнатах императрицы, как всегда, сидел за чаем и разговорами о старине Николай Михайлович Карамзин. Николай потребовал к себе пожилого историографа — кому еще можно было поручить столь важное задание? Николай Михайлович был нездоров. На его морщинистых щеках горели розовые пятна. Как бы не грудная? Но придворный мыслитель был готов работать. Николай в нетерпении расхаживал по ковру кабинета, а у стола, в придворном мундире, в шелковых чулках, покашливая в платок, сидел автор «Истории государства российского».
— Сжато, Николай Михайлович, без толкований, — настаивал Великий князь.
Карамзин мучился, отирая лоб платком. Николай заглянул ему через плечо. Получалось не делово — слишком длинно и много обещаний. Николай не был в настроении — обещать.
— Вот это уберите — про то, как я во всем буду следовать идеалам царствования Александра, — командовал он, — вычеркните — от сих и до сих! Я никому следовать не желаю. И надо особо подчеркнуть: на прародительский престол Российской империи, сего декабря числа 12‑го….
— Я не успеваю, Ваше высочество, — тихо сказал Карамзин. Ему было тяжело, мысли путались. Всю жизнь готовишь себя к решительной минуте, она приближается, а ты уже не в силах ей отвечать. В этом документе надо было — и не в спешке, а обстоятельно — дать России идею истинно правильного царствования, то, чего никогда не было у нее…
— Спасибо, Николай Михайлович, вы можете идти, — вдруг сказал Николай. Он понял, что толку не будет — старик болен и измучен, и его было жаль. Карамзин встал и низко поклонился. Российская история делала неожиданный поворот прямо на глазах его, но у него уже не было сил писать. Перо падало из ослабевшей руки. Николай проводил его до дверей и вызвал к себе Сперанского.
Поздно вечером манифест был готов. Краткость и сухость. Николай был доволен. Он чувствовал, что прекрасные слова излишни. Наступала черствая рациональная эпоха. К черту Карамзина! К черту сентиментальные кружева прошлого века. Надо будет переодеть лакеев в Зимнем. Белые парики устарели. Это будет новая страна, новый век. Наступает будущее.
Он снова сел писать Дибичу.
«Скоро все решится, — писал он торопливо, своим крупным твердым почерком, — здесь пока тихо, но затишье бывает и перед бурею». Он сделал паузу и задумался. В этот момент дверь в кабинет тихо отворилась.
— Адъютант генерала Бистрома, лейб–гвардии поручик Яков Ростовцев, Ваше высочество, — сказал дежурный генерал. — Личный пакет от генерала Бистрома в собственные руки Вашего высочества.
— Проси! — сказал Николай, не переставая писать.
Посетитель боком зашел в кабинет. Это был на удивление молодой человек даже для ничтожного его чина, худенький, узкоплечий, болезненно бледный. На вид ему было лет 16, прозрачные первые усики, испуганные детские черные глаза. Николай встал. Поручик явно был не в себе. Может быть, от робости?
— Так что же пакет, поручик? — мягко спросил Николай Павлович. Ростовцев молча протянул ему письмо. Письмо было без печатей — и явно не от генерала Бистрома.
— Я п-пришел п-преупредить вас о готовящемся возмущении, — жестоко заикаясь, начал Ростовцев, — дабы избежать к-кровопролития… Возможен заговор, да возможен, но я никогда, никогда не назову вам имен. Я не стану предателем, это противно моим убеждениям… я….
— Постойте, постойте, — Николай подошел и положил руки ему на плечи, — о чем вы говорите, поручик, какое кровопролитие? Да успокойтесь же!
— Я на–написал здесь обо всем, Великий князь. Я не могу го–го–ворить… — Николай понял, что поручик заикается не от волнения — он заика, а написал письмо, чтобы просто быть понятым. Он развернул листок, и перед тем как читать, посмотрел в глаза Ростовцеву. Тот плакал. «Ваше высочество, — писал он, — у нас уже три недели гроб на троне. Для собственной славы погодите царствовать. Противу вас готовится возмущение; оно вспыхнет при новой присяге — может быть, это зарево осветит дальнейшую гибель России».
— Сколько вам лет? — тихо спросил Николай. Ему было страшно жаль маленького поручика.
— Д-двадцать д-два, — отвечал Ростовцев. На самом деле день рождения его был двумя неделями позже, но ему все равно было приятно сказать «двадцать два». Великий князь тяжело вздохнул и прошелся по кабинету.
«Ежели вы находите мой поступок похвальным, — говорилось далее в письме, — прошу вас, не награждайте меня ничем. Пусть я останусь бескорыстен и благороден в глазах своих и ваших!».
— Бедняга, — подумал Николай Павлович, — каково ему служить–то… без дара речи!
Через час после ухода Ростовцева Николай закончил письмо Дибичу о начале следствия по делу о заговоре. В конце он приписал:
«Решительный курьер воротился. Послезавтра поутру я — или государь, или без дыхания. Я жертвую собою для брата. Счастлив, если, как подданный, исполню волю его. Но что будет в России? Что будет в армии?
Всегда ваш, Николай»
13 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА, ВОСКРЕСЕНЬЕ, УТРО, МАРСОВО ПОЛЕ 3, С. — ПЕТЕРБУРГ
Утро началось у Евгения Оболенского, который узнал во дворце точно, когда будет присяга: завтра. За сегодняшний день надобно утрясти все противоречия, доработать все планы. Рылеев и Оболенский сидели у стола и записывали самые важные задачи на сегодняшний день, когда в комнату без стука вошел поручик Яша Ростовцев. Они вместе жили на служебной квартире Бистрома — Оболенский был старшим адъютантом генерала, Ростовцев — младшим. Несмотря на то что в приходе соседа не было ничего необыкновенного, Оболенский и Рылеев как по команде вскочили из–за стола.