Трубецкой! Николай Павлович волновался не на шутку. Только бы привезли скорее — тогда он поговорит с ним и пойдет спать. Более ничего он сегодня не сможет сделать, да сие и не в силах человеческих.
Трубецкого привезли. Николай встал с ковра, резко отодвинул портьеру и вышел.
Князь Сергей Петрович стоял посреди комнаты в полной парадной полковничьей форме, во всех орденах, и никак не походил на человека, только что поднятого с постели, как успел сказать флигель–адъютант. Николай впился взглядом в его длинное горбоносое лицо — сейчас, сейчас, наконец, вот она — разгадка. Сергей Петрович был высок, выше Николая, но сильно сутулился. Он был бледен, смотрел прямо перед собой и, как казалось, не совсем понимал, где он и что происходит…
— Князь Трубецкой! — Николай подошел к нему и чуть по привычке не подал руку, они были знакомы, но сейчас это было неуместно, — мне жаль видеть вас здесь без шпаги!
Трубецкой молча поклонился. Николай продолжал:
— Вы должны быть известны о происходившем вчера. С тех пор многое объяснилось, и, к удивлению и сожалению моему, важные улики на вас существуют, что вы не только участник заговора, но должны были им предводительствовать.
Николай сделал паузу. Трубецкой продолжал молчать.
— Хочу вам дать возможность хоть несколько уменьшить степень вашего преступления добровольным признанием всего вам известного; тем вы дадите мне возможность пощадить вас, сколько возможно будет. Скажите, что вы знаете?
— Я невинен, я ничего не знаю, — скороговоркой ответил Трубецкой. Разговор шел по–французски, и Николай Павлович снова почувствовал, как в нем поднимается раздражение.
— Князь, опомнитесь и войдите в ваше положение: вы — преступник, я — ваш судья, улики на вас — положительные, ужасные и у меня в руках. Ваше отрицание не спасет вас, вы себя погубите, отвечайте, что вам известно?
Бледные губы Трубецкого дрогнули, но он ничего не сказал.
«Наверное, он сумасшедший, — подумал Николай. — На что он рассчитывает?» Он подошел к столу, взял конверт, в котором лежал листок, обнаруженный у Трубецкого, и помахал им перед носом князя. Сергей Петрович истуканом стоял перед Николаем Павловичем, который уже с трудом сдерживал ярость. Он готов был броситься на Трубецкого, схватить его за отвороты мундира, трясти его — только чтобы он уже сказал что–то внятное.
— В последний раз, князь…Отвечайте же!
Трубецкой ответил громче, дерзко, с вызовом.
— Я уже сказал, что ничего не знаю! — он почти кричал.
— Ежели так, так смотрите же, что это? — тоже крикнул Николай, разворачивая листок. Еще немного, и он бы ткнул этой бумагой в длинное, противное ему сейчас лицо Трубецкого, и сделал бы это с наслаждением, но странное поведение врага ошеломило его. С громким стуком князь Трубецкой рухнул на колени, он согнулся весь, он опустился на локти, он тянулся к нему рукой в блестящих перстнях. На это было стыдно смотреть. Николай растерянно оглянулся и поймал взгляд Мишеля, в котором тоже выражались растерянность и брезгливость. Николай поспешно отошел — ему представилось, что Трубецкой может схватить его за сапог.
— Гвардии полковник, князь Трубецкой, — бормотал Николай, шагая по комнате. Сейчас ему уже было досадно, что человек одного с ним круга, офицер и аристократ, способен так унижаться, — что было в вашей голове, когда вы, с вашим именем, с вашим положением, связались с этою дрянью?
Трубецкой мычал нечто неразборчивое.
— А ваша жена? Такая милая жена! Вы погубили вашу жену! Есть у вас дети?
— Нет… — не поднимая головы, прошептал Сергей Петрович.
— Ваше счастье, что у вас нет детей! Ваша участь будет ужасна, ужасна!
Сергей Петрович поднялся с четверенек на колени и закрыл лицо руками. Он плакал самым жалким образом, захлебываясь, как маленький мальчик, он размотал шейный платок и вытирал им лицо, но слезы так и лились. Зрелище становилось невыносимым, Николая и Мишеля коробило — только генерал Толь, ничуть не изменившись в лице, макал перо и писал, макал и писал… В наступившей тишине раздавались громкие всхлипывания Трубецкого. Николай подошел к столу, налил стакан воды из графина и подал князю, стараясь на него не смотреть. Трубецкой взял стакан, расплескав на себя половину, начал пить и затих. Мишель отвернулся к окну, прикрыв стекло рукой, чтобы не мешали отражения свечей, и смотрел на огни костров, разложенных солдатами на Дворцовой площади. Прошло несколько томительных минут, когда все молчали. Николай сел обратно за стол.
— Генерал, голубчик, помогите князю встать, — сказал он наконец, — дайте ему лист бумаги и перо. А вы, князь, пройдите сюда, к дивану, садитесь и пишите — все, что знаете. В этом единственное спасение ваше…
Трубецкой писал целый час, сгорбившись на диванчике за ширмой у маленького стола. Николай ходил по комнате, поглядывая в сторону своего старательно сдающегося врага, и чувствовал, как страшное нервное напряжение последних дней понемногу оставляет его. Повинуясь внезапному порыву, он взял со стола чистый лист бумаги и подал Трубецкому.
— Пиши, князь, — и ответил на его затравленный вопросительный взгляд, — пиши жене!
Николай Павлович вспомнил сейчас искрящиеся синие глаза графини Лаваль. Бедная! Как же звали ее? Катишь? Каташа…
Сергей Петрович послушно взял лист.
— Что писать, Ваше величество?
— Пиши жене, что ты будешь жив и здоров!
Сергей Петрович начал быстро писать своим аккуратным почерком по–французски. «Милый друг! Государь стоит здесь и говорит, что я жив и здоров», — написал Трубецкой.
— Буду! — настаивал Николай, — напиши здесь: жив и здоров БУДУ!
Трубецкой послушно вписал сверху: буду.
Потом, когда увезли его в крепость, Николай разбудил Мишеля, уснувшего на софе в соседней комнате, отправил его спать, снял мундир и сам прилег — в камзоле, в сапогах — на его место. Он чувствовал себя совершенно разбитым, но спать более не хотелось. Он лежал и думал. Генерал внимательно изучал показания Трубецкого. И вдруг из–за портьеры раздался тихий добродушный смех Толя.
— Что там, генерал?
— 79! — ответил Толь. — Вот это память, Ваше величество… Он назвал 79 фамилий, я посчитал…
ЛЮБОВЬ СТЕПОВАЯ, 16 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА
Самые страшные вещи рассказывала прислуга. История, которую Николай Бестужев изложил сухими военными терминами (первый залп, второй залп, три фаса каре ретировались), начинала обретать живые краски. Любовь Ивановна не знала, что такое «фас каре». А люди рассказывали о мертвых телах, о выбитых окнах в Сенате и на Галерной, о давке, о крови на снегу. По городу ходили страшные слухи. Что государь велел полицмейстеру за одну ночь все убрать, а тот нагнал подвод, нагрузил трупами, а трупы в полынью спустили, в Неву. Говорили, что там еще живые были, раненые, так и их под лед! Повара кум там был, на нем одежу в толпе изорвали, так говорил: сотни, да что сотни, тысячи убитых! И там, в этом ужасе, он, ее Николушка, стоял под картечью, а она и не знала ничего! И ведь ни слова, ни слова ей не сказал, не доверился! Уж она бы знала, как остановить… или не знала бы. Это всегда так у мужчин — особенно у Бестужевых — главное честь. Он слово свое дал, так значит, не смогла бы никого из них остановить ни она, ни мать, ни сестры, ни четверка бешеных лошадей. Любовь Ивановна отправила записку к Елене, сестре Бестужева, просила о встрече. Может быть, Елена Александровна знает еще меньше ее, так какая разница — просто хотелось сейчас побыть с кем–то, кто любит его и беспокоится о нем так же, как она. Под вечер привезли ответ.
«Дорогая Лавиния, — по–французски писала Елена. — Свершилось ужасное. Александр и Мишель взяты под стражу, Пьер вчера заходил домой, о Николя известий не имею. Душевно желала бы повидаться с вами, но не имею возможности оставить маман ни на секунду. Как вы понимаете, маман совершенно убита событиями. Я извещу вас, ежели буду что–то знать, но немедленно сожгите эту записку. Общение с нашей семьею теперь может дурно отразиться на репутации вашей. Простите, мой ангел, и молитесь Богу. Ваша Элен».