Бедная, бедная Елена! Она была годом моложе Николая Александровича, ей было 33, и она уже давно потеряла надежду выйти замуж. Поэтому все эти годы Елена играла роль некоего бесполого домашнего ангела, преувеличенно заботилась о матери и братьях, с восторгом ласкала детей Любови Ивановны. «Ах, как похожи, как похожи! Я даже вижу в малышке что–то свое, ах мон дье!» К счастью, ни одна из девочек не была похожа на Елену Александровну! В отличие от братьев, из которых Александр был просто писаный красавец, Мишель очень мил, а Николушка прост, но мужественен, Елена была совсем нехороша, со своим длинным сухим лицом, с жидкими, затянутыми в монашеский узел волосами. Только и было у ней красивого, что мелковатые, но идеально ровные белые зубы, как у Николушки, придававшие неизъяснимую прелесть улыбке. Бедная Елена! Любовь Ивановна записку сожгла, не потому что боялась переписываться с сестрой преступных Бестужевых, а просто потому, что ее об этом попросили.
Весь этот день она была как в тумане. С утра она не переодевалась, не причесывалась — так и бродила по комнатам в халате. Пришел учитель музыки — заниматься с Лизанькой и Софи на клавикордах. Она всегда присутствовала при детских уроках, но сегодня, сказавшись больной, ушла к себе в опочивальню. Михаил Гаврилович так и не приехал из города, но прислал записку, что будет обедать. Она не хотела его видеть — мысль о том, что придется обсуждать страшные события на Петровской, была тягостна. Она только зашла в его кабинет, где на стенах тесно висели морские карты, и долго изучала очертания Невской губы. Далеко ли до Финляндии, и можно ли до нее доехать в санях? Расстояния на карте были не слишком понятны, но Коко такой умный! Он доберется. Сбивающиеся звуки гаммы преследовали ее по всему дому. Какая тоска! Любовь Ивановна приказала задернуть сторы в спальне, задула свечу и легла. Гамма была слышна и здесь, она накрыла голову подушкой, да так и лежала целый час. Мыслей у нее не было. Когда она пыталась заставить себя рассуждать логически, перед глазами начинали мелькать картинки. Как они крестили Вареньку, младшую, в простой деревянной Богоявленской церкви — был чудесный летний солнечный день, Михаил Гаврилович в белой с золотом парадной форме держал ребенка, она стояла рядом, и только оглядываясь, видела родное, растроганное, с мокрыми глазами, лицо Бестужева. И ведь в сущности, несмотря на условности, которые она презирала, несмотря на ложное положение — свое и детей, как глубоко и по–настоящему они были счастливы! А что теперь? А теперь — где бы он ни был — просто хотелось в последний раз подбежать к нему, обнять еще раз. Только бы еще раз попрощаться — и кажется, согласилась бы на муки адские… Дверь в спальню приоткрылась.
— Лавинь? Вы здесь? Вы спите? — это был Михаил Гаврилович. — Мне надобно переговорить с вами.
— Я встану, Мишель, — тихо сказала Любовь Ивановна и села на краю кровати. У нее не было сил даже на то, чтобы волноваться. Тягостное безразличие овладело ею. Она потянулась к голове, поправить волосы, но беспомощно уронила руки.
— Лавинь! Нам надобно поговорить, пока дети заняты с учителем. Это важно.
Любовь Ивановна покорно поднялась и пошла за Михаилом Гавриловичем в кабинет. Муж пропустил ее вперед и тщательно закрыл дверь.
— Садитесь, Лавинь! — она села на большой кожаный диван. — Вы здоровы, мой друг?
Видно, выглядела она действительно ужасно, ей захотелось посмотреться в зеркало, но зеркала в кабинете не было. Сейчас она увидела, что Михаил Гаврилович встревожен не на шутку — это было необычайно при флегматичном его нраве, он ходил по комнате, как приехал, в ботфортах и при шпаге, нервно сцепив руки. Затем, как будто опомнившись, он отстегнул шпагу и бросил ее в угол, с видимым облегчением содрал с себя тесный мундир. В светлом шелковом жилете и белой рубахе он стал больше — кряжистый, с солидным животом, Михаил Гаврилович занимал полкомнаты. Походив, он остановился перед диваном, где она сидела, посмотрел на нее и опять принялся ходить.
— Лавинь… Любовь Ивановна, — он перешел на русский, — я имею вам сообщить нечто, о чем вы узнаете все равно, но я считаю, что будет лучше, ежели вы услышите это от меня… «Он будет рассказывать про мятеж, про то, что Коко замешан», — подумала Любовь Ивановна и тяжело вздохнула.
— Я вас слушаю, Мишель, — кивнула она.
— Мы с вами не были примерные супруги, — запинаясь, продолжил Михаил Гаврилович, — что тем не менее не умалило во мне любви и уважения к вам. Надеюсь, что и вы можете отплатить мне тою же монетой.
— О чем вы, друг мой?
— Дело в том, что не далее как сегодня на Толбухином маяке мною был арестован капитан–лейтенант Николай Бестужев…
И ведь не то, чтобы что–то оторвалось внутри, как говорят в таких случаях, но как будто бы диван вместе с нею стал медленно куда–то проваливаться.
— Вы знаете, что мне незачем вам лгать — я пытался избежать сего ареста, но я был не один. Со мною были лейтенант Орловский и денщик Белорусов. Белорусов узнал Николая Александровича.
Люба молчала.
— Его будут судить, — продолжал Михаил Гаврилович, которого обрадовала столь спокойная реакция жены, он ожидал криков и слез, — и судя по сведениям, которые я имею, он замешан в организации возмущения — и весьма серьезно. Он — преступник, Лавинь!
Она молчала.
— Не пожалеть ни матери… — голос Михаила Гавриловича дрогнул, — ни близких! Поступить противно долгу офицера и христианина! Но полно! Бог ему судья. Мы должны думать о себе!
— О чем вы, Мишель? — Люба слышала свой голос как будто со стороны
— Лавиния! — Михаил Гаврилович стоял над ней, молитвенно сжав крепкие красные руки, — ежели мы с вами жили так, как мы жили… ежели я отказался от привилегий супруга… то я никогда не презрел своих обязанностей! Я в ответе за вас и за детей.
Она смотрела на него, не понимая, к чему он ведет.
— Мне 56 лет, — громко и отчетливо выговорив цифру, словно довод, произнес Михаил Гаврилович, — и карьер мой таков, каков есть, не более и не менее. Чудес не бывает. Неизвестно, найдешь ли, а потерять всегда возможно. В новом году мне должен выйти чин командора!
Она кивала, не понимая.
— Вы должны обещать мне, Любовь Ивановна… поклянитесь, что вы никогда не скомпрометируете нашего имени общением с государственным преступником. Вы не должны искать ни переписки, ни встречи с ним… Обещаете мне это?
Люба молчала. Милый Михаил Гаврилович. Он очень хороший человек, но он никогда не поймет. Ведь это такая безделица — командор, это все просто шитье на рукавах. Неужели он не понимает, что, если бы она, Люба, любила его, а не Николушку Бестужева, она бы точно так же продолжала его любить, что бы ни с ним не случилось? Любила бы и командора, и преступника… А ведь Коко не преступник, он самый благородный человек на свете. «Теперь я настоящая жена моряка», — вспомнила она свои слова. Ну так что ж, никто не помешает ей любить его! Еще казематы такие не построены, чтобы могли помешать женщине любить, кого она хочет!
Михаил Гаврилович смотрел на жену. Ее бледное лицо с кругами под глазами почему–то похорошело, большие серые глаза светились непонятной для него работой мысли. «Вот так живем под одной крышей двадцать с лишним лет, — неожиданно подумал он, — а так друг друга и не узнали… Чему она радуется сейчас? В каком странном мире она живет!»
— Я все поняла, дорогой Мишель! — сказала Люба и легко поднялась с дивана. — Я всегда смогу узнать интересующие меня сведения на словах от Елены Александровны. Ей, ее сестрам и матушке необходима сейчас будет поддержка всех друзей, отказать в которой было бы бесчеловечно, не так ли? А я сейчас же велю подавать обед. Вы голодны?
— Да, пожалуй…
Когда она вышла, капитан снял жилет, расстегнул на полной груди рубаху и, крякнув, упал в кресла. Ему было душно, а главное — досадно, потому что он думал этим разговором напомнить ей — хотя и косвенно — кто прав, а кто виноват в том, что у них получилось, напомнить ей — кто все эти годы тащил на себе семью, а кто и нарушал священные обеты. И для кого! Для вот этого молодчика! Все аттестовали его прекрасным офицером, морской министр от него без ума — а вот, пожалуйста, проявился в своем истинном свете — человек без чести и совести! А Люба так себя ведет, что как будто она во всем права. О господи, эти мне женщины!