Пока он распоряжался, Бестужев, сидя в огромном кожаном кресле, собирался с мыслями. В этом доме он чувствовал себя в полной безопасности, но неизбежно навлекал риск на хозяина. Лакей в пудреном парике в мгновение ока сервировал стол. Рябчик в гречневой каше, тонко намекающей на патриотизм графа, был превосходен, но Бестужев был слишком голоден, чтобы оценить ужин по достоинству. Покуда он ел, Александр Иванович неторопливо прохаживался перед камином. На лице его не было ни тени беспокойства.
— Ну-с, — заговорил граф, когда Бестужев расправился с рябчиком, бросил салфетку и откинулся в креслах, — что вы намерены предпринять? Да, и отведайте моей мадеры, голубчик, мне привезли ящик из Парижа, чудесная штучка…
— Благодарю, любезнейший Александр Иванович. Вы, должно быть, понимаете, что мое присутствие здесь для вас опасно…
— Вы бы могли оставаться в моем доме сколько пожелаете, — перебил его граф, — но я здесь живу не один. Скоро приедет мой племянник, который не одного с вами образа мыслей, и ситуация может возникнуть затруднительная — он человек придворный… — то ли Бестужеву показалось, то ли пожилой человек отозвался о племяннике пренебрежительно. — Есть ли у вас надежные друзья, у которых вы могли бы укрыться на ночь?
— Они живут в Кронштадте… Впрочем, эту ночь мне лучше провести в городе, у приятеля… там меня не будут искать.
Оба помолчали, прислушиваясь. Пушки замолкли еще полчаса назад, но под окнами беспрестанно раздавался цокот копыт и редкие ружейные выстрелы.
— Моя карета чуть позже отвезет вас к приятелю вашему, моих лошадей и лакеев все знают, внутрь заглядывать не будут.
Бестужев поклонился.
— А могу я полюбопытствовать, каковы ваши дальнейшие планы?
И опять у Бестужева не возникло ни тени беспокойства. Граф Остерман — Толстой производил впечатление человека прямодушного и независимого, да и слыл таковым. Заподозрить его в желании донести было невозможно.
— Нас пятеро братьев, — откровенно сказал Бестужев, — и четверо были сегодня здесь, — он махнул рукою в сторону площади. — Младшего мы умоляли остаться в стороне от событий — ради матери, — Остерман кивал, необыкновенно ловко одной рукой набивая трубку, — но он молод и рвался отправиться с нами. Я не видал его на площади, но не могу поручиться, что его там не было. Посему, любезнейший Александр Иванович, я поставил себе задачу непременно спастись, ибо о сохранности моих братьев сейчас вестей не имею.
— Вы думаете бежать за границу?
— Да, сударь. Я моряк, хорошо знаю местные берега и не вижу особенного затруднения в том, чтобы добраться по льду до Финляндии.
— Звучит разумно, — пробормотал граф, посасывая трубку, — но у вас будет надобность в средствах. Я могу предложить…
— Боже упаси! — воскликнул Бестужев, — я безмерно ценю ваше благородное предложение, но жалованье мое при мне, и его будет достаточно на первые издержки, к тому же я знаю морское ремесло, у меня хорошие руки, и я имею все возможности к тому, чтобы прокормиться честным трудом.
Граф кивнул, внимательно разглядывая некрасивое, но живое и располагающее к себе своею искренностью лицо Николая Бестужева. У Остермана — Толстого не было законных сыновей, и он никак не мог решить, кому из племянников оставить состояние. Взрослые племянники были оба совершеннейшие олухи и подхалимы — жаль, что ни один из них не был похож на этого молодого человека.
Когда карета была готова и граф отправился провожать своего гостя к парадному подъезду особняка, глазам Бестужева предстало на редкость курьезное зрелище. Посреди большой круглой залы находилось изваяние колоссальных размеров. Скульптура представляла собою юношу в тоге, лежащего на огромной мраморной плите. Юноша правой рукою подпирал голову, а левая его рука, отрезанная, лежала рядом. Эта огромная, отдельная от человека каменная рука производила более чем странное впечатление. Бестужев понял, что статуя, призванная увековечить подвиг ее владельца под Кульмом, заказана в качестве надгробного памятника.
— Сам не позаботишься, никто не позаботится, — заметил граф Остерман — Толстой, перехватив удивленный взгляд Бестужева, — так–то молодой человек… Всякое мы повидали на своем веку… Только из пушек в городе у нас еще отродясь не палили. Нет, чтобы у Бонапарта хорошему учиться — учимся дурному. И чем далее, тем более.
ИВАН ПУЩИН, 15 ДЕКАБРЯ 1825 ГОДА, УТРО
Пущин не думал, что в такую ночь возможно будет уснуть, но усталость взяла свое. Он сжег бумаги, собрал вещи, прилег на кровать отдохнуть и провалился в такой крепкий сон, что не проснулся, даже когда лакей пришел снимать с него сапоги. Он спал в одежде, поверх покрывала. Среди ночи стало холодно, он встал, сбросил верхнее платье, бросился под одеяло и снова мгновенно уснул. Главное — не думать, не думать, почему еще не взяли. У него не было мысли бежать, прятаться — это не по–мужски. Ввязался сам, втянул брата Мишу — это, пожалуй, угнетало более всего — так что, куда теперь скрываться? Поэтому он решил просто ждать у себя дома, пока можно быть дома, и как же славно было проснуться после девяти, когда уже вышло солнце и наступил чудесный, ясный, редкий для Петербурга день, когда вчерашнее все — темное, серое, страшное — казалось нелепой выдумкой. Иван встал, умылся, побрился, еще раз просмотрел дорожную сумку — не забыл ли чего? Вещей он собрал немного — теплое белье, бритвенный прибор, — но бог их знает, можно ли? Иван Иванович был человеком настолько спокойного нрава, что даже на гауптвахте за все время службы в армии никогда не бывал, и он положительно не знал, что может пригодиться в заключении. Однако советоваться было не с кем. Он спустился в столовую, где уже было накрыто к завтраку — кофе, свежий калач, масло, сливки. Рядом на столе лежала свежая газета, «Ведомости» с приложением без номера. «Неужто успели?» — подумал Пущин, сам удивляясь собственному равнодушию. Он не то чтобы ожидал увидеть на первом листе свой портрет с подписью «государственный преступник», но живейшее любопытство овладело им. Глаза разбегались по убористым строчкам, он листал, пачкая руки свежей типографской краской. Вот и оно:
«…жители столицы узнали с чувством радости и надежды, что государь император Николай Павлович воспринимает венец своих предков. Но провидению было угодно сей столь вожделенный день ознаменовать для нас и печальным происшествием, которое внезапно, но лишь на несколько часов, возмутило спокойствие в некоторых частях города. Две возмутившиеся роты Московского полка построились в батальон–каре перед Сенатом, ими начальствовали семь или восемь обер–офицеров, к коим присоединилось несколько человек гнусного вида во фраках. Его Величество решился, вопреки желанию сердца своего, употребить силу…»
Молодцы! Ну какие же молодцы! Пущин вскочил из–за стола и подошел с газетой к окну, чтобы удостовериться, что все именно так. Так.
Наводнение, извержение вулкана, моровая язва… ничего и никогда не изменится в этой стране. Ни слова правды никогда не напечатают. А что же сделали с трупами, о которые вчера он спотыкался на улице? Им тоже приказали молчать? Они–то молчат! Иван выглянул в окно — та же набережная, скованная льдом Мойка, извозчики, люди, все такое же, как всегда. Мир не перевернулся. Только под окном стояла карета.
Да, екнуло сердце. Иван знал, что ему страшно. Он узнал еще в армии, в ранней молодости, что все, даже самые отчаянные храбрецы и дуэлянты, испытывают страх. Страх — это не от тебя зависит, это есть реакция физиологическая. Главное, сделать так, чтобы быть сильнее оной. Иван смотрел в окно, удивляясь, почему не видит жандармов, фельдъегерей или казаков, когда у него за спиной открылась дверь…
— Жанно! Как я рад, что застал тебя дома! — это был завитой, одетый с изысканной и даже смешной роскошью (высоченные воротнички, разноцветный шелковый галстук) лицейский друг, князь Александр Горчаков. — Я только вчера из Лондона… Почему ты так на меня смотришь, не рад?