Все столичные департаменты… он поежился и потуже запахнул на себе старую шинель, которую носил вместо халата… все столичные департаменты были заполнены форменными разбойниками. И если их всех, как и надлежит по делам их, сажать в тюрьмы, то и тюрем не хватит, и работать станет некому. А то, что творится в отдалении от столиц, скорее всего, не снилось даже Господу Богу.
Николай Павлович вернулся в кабинет и сел за стол. Он любил сидеть один, до третьего часу ночи, когда жизнь во дворце замирала и особенно четко и хорошо работала мысль. Ночная работа отучила его пить вино за обедом, а недели через две он перестал и ужинать — ел рано, а во время ужина у императрицы за компанию грыз соленый огурец, иногда давали ему тарелку протертого картофельного супу пармантье. Тогда была ясность в мыслях. Раздумья о природе мятежа он старался оставить — пока не вырисуется четкая картина заговора на юге, им занимались Чернышев и Дибич, приезда каковых ожидал он с нетерпением. Но письма из крепости, которые заключенные писали ему во множестве, он старался прочитывать внимательно. Может быть, все же надеялся, что в одном из них будет изложено что–то важное, то, что ему поможет? Сегодня принесли пачку очередных нумерованных листков. И что? То же самое — мысли заключенных в массе своей были изложены хорошо, с чувством, но самих–то мыслей у них и не было.
«…я не говорю иначе, как чувствую, не скрываю чувств моих, и зачем сыну отечества скрывать правду от отца его, тем более считаю нужным говорить Доброму Государю всю правду, зная, что ни одно Государство столь скоро не способно к восстанию, как наше. Народ, не имеющий никакой собственности, ни прав, не имеет, что терять, алчет приобретения и всегда готов к возмущению. Сия истина основана на вековых опытах и в нашем Государстве бессмысленный казак Пугачев, что произвести мог?»
Чистая правда. В том же письме — от Каховского, кажется, были перечислены те же недостаки и упущения, что и в других подобных письмах. В России плохо, плохо, плохо. А что делать — не знаю, не знаю, не знаю! Диагноз многословный поставлен, а лечения не предложено никакого. Может быть, следовать заповеди Гиппократа и не вредить? А то чем вы, господа хорошие, лучше бессмысленного казака Пугачева?
— Ваше величество?
Николай Павлович задумался так глубоко, что с трудом вернулся в окружающую действительность — как проснулся. Перед ним стоял флигель–адъютант Кавелин.
— Ну что, опять? — понял Николай.
Кавелин развел руками.
— Вот уже и пить перед сном не давали, и вечером я велел Евангелие читать усыпительным голосом, и грелку клали…
Николай усмехнулся. Как ни неприятно было досадное поведение цесаревича, проблема сия по масштабу никоим образом не равнялась с остальными. Он встал из–за стола — все равно нужно было идти спать.
— Ты вот что, голубчик… — сказал Николай Павлович, — иди–ка ты отдыхай. Я иду к себе, так и распоряжусь, как надо.
Кавелин с видимым облегчением щелкнул каблуками. Новые обязанности няньки, судя по всему, не были ему по сердцу.
Николай снял шинель, аккуратно положил ее на стул в кабинете, задул свечу и вышел… Крысы ночью считали себя полными хозяевами Зимнего. Не обращая внимания на дремлющих на диванах и креслах лакеев и камер–пажей, омерзительные твари сновали туда–сюда на полном виду, охотились за сальными огарками, прыгали по мебелям. Со всех сторон раздавался шорох. Боже мой! Неужто ничего нельзя сделать?
Николай поднялся наверх, заглянул к жене в опочивальню — темно и тихо, потом прошел в комнаты цесаревича. В дверях его встретила старая русская нянька, единственная из всей дворцовой прислуги, которая была полноправным членом семьи, хотя никто уже толком не помнил, кого из великих князей или княжон она кормила.
— Опять, опять, батюшка… Все у нас с той ночи навыранты пошло… сглазили мальча! — горестно сообщила нянька.
— Брось глупости, Филатьевна, никто его не сглазил, — сердито отмахнулся Николай и сел на край кровати. Наследник крепко спал в обнимку с тряпичным зайцем. Николай засунул руку под одеяло. Мокро. Он тяжело вздохнул.
— Не буди никого, я сам тебе помогу, — сказал он, снял одеяло — ребенок заворочался, поджимая ноги, но не проснулся — наклонился и осторожно взял его на руки. Филатьевна быстро перестилала постель.
— Ты буди его, что ли, — вполголоса говорил Николай Павлович, слегка покачивая Сашку на руках, — как сама ложишься, разбуди, да к горшку поставь, чего проще!
— Да сроду с ним, с голубчиком моим, такого не было, — гнула свою линию нянька, взбивая бесчисленные подушки, — у нас вот тоже в деревне девку одну сглазили раз, так стала заиковата!
— Я тут сам с вами заикаться начну, — сердито говорил Николай Павлович. На самом деле от ребенка пахло сонным теплом и мочой, и каким–то образом запах этот успокаивал. — Готово? Класть?
— Клади, клади, батюшка, клади, милый, небось… — ворковала нянька.
Он уложил Сашку, перекрестил его и вышел.
ВИЛЬГЕЛЬМ КАРЛОВИЧ КЮХЕЛЬБЕКЕР, ЯНВАРЬ
Путешествия из Варшавы в Петербург Вильгельм почти не помнил — всю дорогу, проделанную необычайно быстро по хорошему пути в санях, он находился в полном помрачении. Дорожные виды, мелькавшие мимо фельдъегерских саней, каморки, в которых ночевали они с жандармом, треньканье колокольчика — все это никаким образом не занимало его мыслей. Он был по–прежнему на Петровской площади, днем и ночью, в ушах его звучали нестройные крики солдат, отдельные выстрелы, отвратительный свист картечи. Еще в Варшаве снят был с него допрос, во время которого он понял: его обвиняют в покушении на Великого князя Михаила. Само покушение, которое он едва помнил, только после наводящих вопросов следователей стало вырисовываться в его мозгу. Он, Вильгельм Кюхельбекер, порядочный поэт и патриот России, обвинялся в покушении на драгоценную жизнь ни в чем не виновного перед ним человека. Первые только минуты допроса он запирался, но затем стал откровенен, потому как сам искал понять, что же все–таки произошло. Да, он направил пистолет свой на черный султан Михаила Павловича. Это точно было. Но он не догадался бы сделать это сам, он повиновался указанию Пущина. Снова и снова в воображении Вильгельма вставала эта сцена. Он опять видел перед собою спокойное румяное лицо Ивана Пущина, его ясные серые глаза. Он слышал его голос: «Voulez vous faire descendre Michel. — Ну–ка, ссади Мишеля!» Фраза снова и снова звучала в ушах Вильгельма. Но не фраза была так уж важна. Ему важнее было понять, зачем он послушался? Хотелось ли ему доказать всем, и особенно Жанно, с которым он вместе рос и учился в Лицее, что он не просто чудак, над которым вечно смеялись мальчишки, а мужчина, боец, закаленный опасностями путешествий и службою, хотя и статской, на Кавказе, где числилась за ним опасная дуэль? Хотел ли он показать, что не зря здесь находится, что он воин в ряду таких же воинов? Что у него недаром в руках оружие и он достоин доверия товарищей своих? Он вышел сражаться, а в итоге стал преступником! Он вышел сражаться, а не убивать, но противоречие, заключавшееся в самой этой мысли, упорно от него ускользало. Он вспомнил слезы восторга, душившие его, когда Рылеев впервые рассказывал ему о тайном обществе.
— Ты немец, Вильгельм, — говорил Кондратий Федорович, — но я верю, что ты глубоко и искренне любишь Россию!
— Я не немец, — горячо возразил Вильгельм, — я русский поэт!
Русский поэт не может быть убийцею!
Русский поэт обязан быть тираноборцем!
Как теперь жить?
Половину пути Вильгельм плакал, укрывшись с головой ковровой полостью саней. Теперь уже Михаил Павлович, которого он до ужасной минуты на Петровской, видел только мельком много лет назад в Царском селе, представлялся ему героем, великодушным принцем, воспевать которого он отныне будет всю жизнь. Если только Михаил Павлович сочтет нужным сохранить его никчемную жизнь. Если оставят ему жизнь, Вильгельм точно знал, что она должна будет стать искуплением этого чудовищного греха. А грех уже в его воображении давно перерос рамки несчастного происшествия с Михаилом Павловичем, он уже захватывал весь день, так бестолково проведенный им на площади. Зачем было идти — впрочем, нет, призвать народ русский к свободе было все–таки благородной целью, но вот зачем было идти вооруженным? Зачем было брать у Саши Одоевского пистолет? Он снова слышал веселый, возбужденный голос Саши: «Вот, выбирай!» и видел два тяжелых дуэльных пистолета в его руках. В пистолете был шомпол в зеленой тряпочке — кажется, он его тогда еще потерял, когда извозчик вывалил его на снег по дороге в казармы. Надо было тогда отказаться, сказать: «Саша, нет, князь Одоевский! Я не воин, я поэт, и не орудье смерти, а одна лишь лира….» Поздно, поздно! Вильгельм иногда мычал в голос, пугая сонного жандарма. Зачем я взял у него пистолет, зачем, зачем?