— Артобстрел по всему фронту!…
— Это не обстрел, — перебил его командарм. — Это артподготовка. Не прозевайте атаку.
Доклады отовсюду поступали одинаковые. Только военком восьмой бригады морской пехоты Ефименко сообщил нечто новое: там немцы еще до артподготовки внезапно, без выстрела атаковали позиции боевого охранения.
— Нет, это не разведка боем, — сказал Петров, словно возражая кому-то, и надолго застыл над картой, вглядываясь в нее, словно там, в паутине линий, условных знаков и значков, можно было разглядеть, как они, эти значки и знаки, станут перемещаться по карте через час, через день.
— Это не разведка боем, — повторил он, не обращаясь ни к кому конкретно. — Это, всего скорей, тот самый генеральный штурм, который противник не раз откладывал. — И оторвал глаза от карты, словно бы с усилием оторвал, несколько мгновений молча смотрел на Крылова, потом сказал: — Вызовите на КП командование нашего резерва.
В подземные казематы штаба грохот множества разрывов не проникал, здесь стояла гнетущая тишина, но каждый предпочел бы сам слышать артподготовку, чем стоять тут у вдруг замолкших телефонов и ждать.
Телефоны затрещали через полчаса, почти все сразу. Сообщения были такие, каких и ждал командарм: противник начал наступление во всех четырех секторах, и повсюду, где позволяла местность, — с танками. Разослав направленцев в войска, Петров остался в штабе. Привыкший непосредственно присутствовать там, где бой, он с трудом заставлял себя оставаться в штабе. Нельзя было уезжать. Приходилось сидеть и ждать, когда определится главное направление вражеского удара.
Часть третья.
ДВЕ НЕДЕЛИ ШТУРМА
I
— Кукушка, кукушка, сколько мне жить?
Кукушка молчала.
Кольцов очнулся от краткого забытья, подумал, что, видно, немного ему осталось, если кукушка ничего не ответила. Но тут же спохватился: какая кукушка в декабре? А в следующий миг ожгла его внезапная мысль: почему причудилась кукушка? Уж не куковал ли кто на нейтралке, подавая условный сигнал? Приподнялся над заснеженным бруствером и ничего не увидел в темноте, кроме все той же пестрятины снежных наметов и земли, вывороченной вчерашним обстрелом. Конечно, нужно быть полным идиотом, чтобы придумать такой условный знак зимой — кукование кукушки. Ну да черт их разберет, немцев!
Неподалеку в окопе зашебуршился кто-то, тенью навалившись на бруствер.
— Куда?! — всполошился Кольцов.
— Пускай уходит подальше, — отозвался сердитый голос. — Ветер к немцам, пускай на нейтралку идет.
Он понял: речь о молодом краснофлотце с нежной фамилией Безвинный, второй день мучающемся животом.
— Там же немцы, — жалобно сказал Безвинный.
— Вот на немцев и дуй. А будешь возвращаться — кукуй, чтобы не подстрелить ненароком.
— Кто же кукует зимой?
— Ты, кто же еще. Немцам до этого не додуматься.
Кольцов узнал говорившего — старший краснофлотец Шкворень. Только голос у него был какой-то незнакомый — со сна ли, со зла ли? Хотел вмешаться: не тоже на нейтралку-то. Ну да не он первый, и другие, когда живот схватывало, а ветер к немцам, ходили на нейтралку, чтобы, как говорил Шкворень, «не портить братве обеда».
Краткая перебранка эта успокоила Кольцова: значит, вот откуда кукушка померещилась. Значит, еще поживем!
Уже который день сидела их рота в боевом охранении. Точнее сказать, сидела по ночам, а днем, в основном, отлеживалась в подбрустверных тесных нишах да блиндажах, отдыхала, выставив только часовых. Был Кольцов теперь уже не взводным, а помощником командира взвода. Не за провинность понизили, а потому, что к его великой радости, пришел на взвод настоящий пехотный командир — младший лейтенант Северухин, тоже, по слухам, командовавший где-то ротой, а теперь поставленный на взвод, потому что взводы в морской бригаде по численности, что твоя рота в пехоте. Ничего мужик был, этот Северухин, только больно уж интеллигентный, в очках. И добрый до безобразия, — никогда ни на кого не наорет. Этим вначале кое-кто пробовал попользоваться, ну да моряки доброту понимают, сами этих «пробовалыциков» уговорили.
Волна холодного ветра прошлась по окопу, и Кольцов поежился. Вот к чему он никак не мог привыкнуть, так это к холоду, передергивало его всего от озноба, и ноги, остывшие, словно кто выворачивал, никак не давая уснуть. И днем, когда забирался отдохнуть в блиндаж, просыпался чуть не каждую минуту. Потому и ночью его все тянуло в дремоту полную видений, вроде этой кукушки.
— Эй, вы там, не спать! — крикнул он не знамо кому, а больше, пожалуй, самому себе.
— Чего, тихо же, — сразу отозвался все тот же неузнаваемый голос Шквореня.
— Я те дам тихо!
— Дак немцы к нам не сунутся.
— Это почему? — Он нарочно продолжал разговор, чтобы опять не сморило.
— Побоятся. Сидят, небось, и трясутся, как бы мы их опять не пощупали. А что? — Шкворень, видно, тоже рад был поговорить в этот особенно тяжкий предрассветный час. — Сколько раз мы бывали в их окопах?! Кругом только обороняются, а мы бьем. Не сунутся…
В той стороне, куда ушел Безвинный, что-то хрюкнуло, и Шкворень умолк, прислушиваясь. И Кольцов тоже привстал, всмотрелся в темень нейтралки. Все было тихо и неподвижно. Ни обычных в ночную пору потрескиваний немецких дежурных пулеметов, ни ракет, будто вымерла передовая.
— Вот бы проснуться утром, а немцев — ни одного, ушли, а? — сказал Шкворень.
— Они тебе уйдут. Ты лучше гляди, как следует.
— Чего тут глядеть?
— Звук какой-то был.
— Так это наш Безвинный. Не безвинный, а бестолковый. Ему говорят: кукуй, а он хрюкает. — Шкворень засмеялся и вдруг осекся: Старшой, гляди!…
Кольцов высунулся над бруствером и увидел какие-то тени, безмолвными призраками качающиеся в сереющем мареве ночи. По спине пробежал озноб, не от страха, — страха на передовой он давно уж не испытывал, — а будто от детской жути, оставшейся от тех вечеров, когда они, мальчишки и девченки, рассказывали друг другу самые немыслимые небылицы.
— Немцы! — сдавленно крикнул кто-то.
Тени задвигались быстрее, и Кольцов ясно услышал частый топот. Он схватил винтовку, лежавшую на бруствере, выстрелил, не целясь, только, чтобы выстрелить, всполошить братву. И тут же еще кто-то выстрелил, и еще.
— Огонь! — не помня себя, закричал Кольцов, ужасаясь от такой редкой стрельбы. Теперь залпами надо, пулеметом надо, да не одним.
Что-то ударилось о бруствер рядом с ним, подпрыгнуло, перескочило через окоп, и он пригнул голову, сразу поняв, что это такое — немецкая граната перекувырнулась на длинной ручке.
Гранатами огонь! — запоздало скомандовал он. Взрыв заглушил, и он, подумав, что его не услышали, снова закричал: «Гранатами огонь!» Но свою гранату все никак не мог нащупать: лежала где-то рядом, а теперь нету.
Вспышкой электросварки ударила в глаза близкая автоматная очередь, пули хлестко ударили в землю перед самым лицом, глаза резануло то ли песком, то ли снегом, и он зажмурился на миг. Туг же открыл глаза, увидел над собой темную фигуру, ткнул в эту фигуру винтовкой, почувствовал, что немец с разбегу напоролся на штык и в бешеной ярости перекинул этого немца через себя. Может, немец и сам с разбега, хоть уже и напоровшись на штык, перепрыгнул через окоп, но Кольцову показалось, что это именно он его перекинул, и он закричал что-то ликующе-воинственное, в крике этом набираясь уверенности: перебьем, перекидаем, перекалечим!…
И вдруг что-то тяжело рухнуло на него сверху, и все пропало.
Очнулся он от грохота. Зажатый чем-то сверху, Кольцов не мог пошевелить ни рукой, ни ногой. Да и где они, руки-ноги, не знал, не чувствовал их. А уши были — это точно: он слышал сплошной рев близкого артналета, в котором не разобрать было отдельных разрывов. И плечам, упершимся в мерзлое дно окопа, он чувствовал, как дрожит земля от этого артналета. Напрягся, попытался встать. Боль штыком прошла от уха до уха, и снова все исчезло.