Сон не шел. Генерал пошевелился на узкой койке, подумал, что, наверное, потому удалось ему в такой невозможно короткий срок сколотить дивизию, что сам четверть века провел в седле. Исколесил на коне в погоне за басмачами среднеазиатские пустыни и горы. И в Одессе он легко находил язык со «старыми рубаками», понимал их, и они его понимали, и скоро «копытные войска», как именовали враги советских кавалеристов, заставили их говорить о себе со страхом и уважением.
Он еще и не успел как следует привыкнуть к своим кавалеристам, как получил новое назначение — командиром 25-й Чапаевской дивизии.
В одесских боях каждый день был долог, как вечность. Но теперь, когда все позади, полтора месяца командования чапаевцами казались ему одним мигом, спрессованным из непрерывных контратак, тяжелой орудийной пальбы, тягостных прощаний с павшими товарищами.
И вот — новое назначение, пятое за три с половиной месяца войны. Отдельная Приморская армия! Она была еще младенцем по возрасту — образована в конце июля из трех, отходивших к Одессе дивизий Южного фронта, — но уже показала себя одним из лучших соединений всего советско-германского фронта. Армия уже доказала, что может драться с исключительной стойкостью и отходить по приказу с беспримерной организованностью.
В расслабляющих путах полусна, когда сознание, как пущенный на волю конь, мчится, не разбирая дороги, сам не зная куда, все хорошее кажется раскованно восхитительным. Свойственный всякому нормальному человеку самоанализ обычно не тревожит в дремоте. Но для генерала стремление все, в том числе и свои поступки и мысли, подвергать строгому анализу было не просто привычкой, а всегдашней потребностью, выработанной давно и навсегда. И теперь этакой скользкой змейкой выползла критическая мысль, что успехи Приморской армии были бы, возможно, не столь значительны, не будь за ее спиной надежной поддержки флота. Мысль эта была не нова, но она отогнала сон. Генерал открыл глаза и словно только теперь услышал размеренное погромыхивание машин в железной утробе крейсера, успокаивающее подрагивание переборок, тихое, глухое позвякивание наполненного водой графина в глубоком гнезде.
Он встал, налил воды в стакан, выпил, выглянул в иллюминатор. Море отливало сталью, словно было затянуто в броню. Впереди виднелись боевые корабли и транспорты далеко растянувшегося каравана, увозившего приморцев в Севастополь. На помощь обороняющей Крым 51-й армии. На пополнение ее редеющих дивизий.
На пополнение? Генерал замер от этой мысли. Вот ведь как бывает: сто раз думал о Директиве Ставки, знал ее наизусть, понимал, что армия эвакуируется из Одессы для того, чтобы усилить 51-ю армию. А только теперь как следует дошло, что в Крыму армию, очень может быть, раздергают по дивизиям, и она перестанет существовать. И останется он опять не у дел, как в начале июля, когда так же был раздерган его механизированный корпус.
«Бог с ним, с командармом Петровым, — подумал о себе генерал, — но разве можно расформировывать такую армию, с таким боевым опытом?!» Он шагнул к двери, чтобы крикнуть адъютанта, собрать штаб, обсудить все, продумать, как объяснять, протестовать, требовать. И остановился посреди каюты. Пусть измученные в последние дни люди отдохнут хоть на переходе. В Крыму будет время и обдумать все, и обговорить…
Он снова лег на койку и сразу уснул глубоким сном человека, сделавшего все от него зависящее, заслужившего право спокойно спать.
IV
— Какая главная заповедь политработника?
Полковой комиссар Леонид Порфирьевич Бочаров, коренастый, плотный, как всегда, серьезный, оглядел сгрудившихся на палубе работников политотдела армии. Все повернулись к нему и молчали.
— Главная заповедь политработника — не унывать. Никогда, ни при каких обстоятельствах. Мы, комиссары, лучше, чем кто-либо, знаем: наше дело правое. Сегодня, завтра и всегда. С нами или после нас, но будущее будет наше. А потому вот что мы сейчас сделаем. — Его глаза потеплели. — Сейчас мы споем. Одессита Мишку.
Рассвет вставал над тихим морем. Растянувшись до горизонта, шли корабли, и плыла над волнами бодрая песня:
Ты одессит, Мишка, а это значит,
Что не страшны тебе ни горе, ни беда…
Песню подхватили, и скоро весь корабль от бака до юта гудел голосами. Почти застольная песня эта звучала сурово, как клятва:
…моряк не плачет
и не теряет бодрость духа никогда.
Спели и замолкли, удовлетворенные, словно выполнили какую обязанность. Кто-то затянул «Степь да степь кругом», но одиночный голос сорвался, никем не поддержанный. Ничего больше не пелось в этот час. Мерно подрагивала палуба, чуть покачивало, и эта монотонность вибрации и качки почему-то рождала в душе беспокойство.
— Прошу в каюту, — сказал Бочаров и, не затягивая паузу, встал, пошел по узкому проходу вдоль борта. Он никого не назвал поименно, но все и так поняли, что сказанное относится только к работникам политотдела.
Их было немного — всего шестеро, — но в тесной каюте всем места не нашлось и одному пришлось залезть на верхнюю полку, присутствовать на совещании в непривычном положении — лежа.
— Не усни там, — сказал Бочаров и оглядел людей, рассевшихся кто на чем — на нижней койке, на единственном стуле, на выдвинутом из-под шкафчика железном рундуке. — Что ж, товарищи, проведем наше последнее одесское совещание.
— Послеодесское, — подсказали ему.
— Предкрымское…
— Ответственное совещание. Роль политработника всегда значительна — в обороне, в наступлении, — но особенно при отступлении…
— Мы не отступаем, а отходим…
— Утешение для курсантов, играющих в войну на макете, — жестко сказал Бочаров. Он не любил одергивать своих подчиненных, и когда сердился, только суровел голосом. — Поставьте себя на место бойца, два месяца просидевшего в окопах. Впрочем, чего вам представлять — сами оттуда не вылезали… Свыклись с мыслью, что Одессу не сдадим, клялись: умрем, но не отступим. И вдруг — нате вам. У многих должны руки опуститься, у многих. Наша задача — сделать все, чтобы не раскис боевой дух, сложившаяся вера, что враг не проходит там, где стоят приморцы. Ведь не на отдых нас отводят. Это всем должно быть ясней ясного.
— Оно и так ясней ясного, враг — на Перекопе…
— Перекопские укрепления оставлены.
— Там же Турецкий вал! Это же… видели в кино?…
— Да, приходится удивляться, почему наши не удержались на Перекопе. Но пусть в этом разбираются военные историки. Наше дело — воевать. А мы стоим перед фактом: Перекопский перешеек уже у немцев. Их задержали на Ишуньских позициях, то есть у самого порога Крыма.
— Все равно там будет легче. Это же не один город Одесса, целый Крым за спиной…
— Там будет труднее, — перебил Бочаров. — Крым — это господство на Черном море, это — дорога на Кавказ. За Крым немцы будет драться ожесточеннее, чем за Одессу!
— Мы тоже…
— Мы тоже. Значит, бои предстоят тяжелые. Значит, надо сделать все, чтобы люди не растеряли одесской уверенности. Я думаю, армия получит какое-то время для приведения себя в порядок. Но у нас, политработников, времени для отдыха не будет. Не будет его даже сейчас, на переходе морем. Даю пять часов на все, после чего прошу ко мне с предложениями о планах мероприятий на ближайшие дни…
В каюте было жарко. Оставшись один, Бочаров снял и аккуратно свернул ремень, стянул гимнастерку, оставшись в одной вылинявшей синей майке. Потоптался в узком проходе каюты и принялся расправлять смятые одеяла на верхней и нижней койках. Затем он снял сапоги, посидел, пошевелил пальцами в носках. Но как ни тяни, а все равно надо было садиться к столу, заниматься так нелюбимой им «бумажной писаниной». Вздохнув, он вынул из планшетки блокнот, ровным, аккуратным почерком стал записывать, что знал, для очередного политдонесения. Он писал об исключительной четкости, с какой прошла эвакуация частей и соединений армии, о том, что коммунисты и комсомольцы показывали пример дисциплины и организованности при скрытном ночном марше с передовой к местам погрузки на корабли. Подумал и стал писать о бомбежке порта, о прямом попадании в корму стоявшего у причала пассажирского теплохода «Грузия», о возникшем пожаре, который усилиями команды и подоспевших бойцов был быстро потушен. Об этом факте он писал с не свойственными для политдонесений подробностями, потому что видел все своими глазами…