Нина прижалась щекой к плечу Ивана, сказала еле слышно:
— Ваня, у нас с тобой знаешь что будет?
— Знаю, — весело отозвался он. Снял пилотку, подставил солнцу стриженую голову, зажмурился: — Хорошая жизнь будет.
— Я не о том…
— Конечно, не у одних у нас. У всех… После такой войны… Он почему-то задыхался от ее близости. Непослушными руками взял у Нины листок Почетной грамоты, сложил, принялся осторожно засовывать в карман, чтобы не помять.
— Товарищ боец!
Он вздрогнул, так неожиданен был этот строгий голос. Молоденький младший лейтенант, — сразу видно: только с курсов, — стоял перед ним, держа руку у фуражки. Патруль.
— Почему без головного убора?
Застучало в висках. Таким тоном?! При Нине?!. Взял бы этого петушка одной рукой, да сдерживали полоски тельняшки, выглядывавшие из-под расстегнутого ворота.
Иван надел пилотку и расстегнул ворот, показав полоски своей тельняшки. Уловил новый блеск в глазах патрульного, спросил:
— Браток, не знаешь, где тут…
— Туалет что ли?
— Сам ты туалет!…
Младший лейтенант оглянулся на двоих своих бойцов, стоявших поодаль, соображая, что теперь делать: обидеться и исполнить обязанность патрульного или наплевать на нее, поскольку свой брат, флотский.
— В комендатуре у нас туалет хороший.
— Вот и ходи, раз хороший.
— Комендант майор Старушкин очень любит водить туда таких бойких, как ты.
— Некогда мне по туалетам расхаживать. Сам видишь. — Он покосился на напрягшуюся в ожидании Нину.
— Нашел время на свиданки ходить, — ничуть не обиделся младший лейтенант. У него было хорошее настроение по случаю вчерашнего выпуска, по случаю сегодняшнего первомайского и такого спокойного солнечного дня.
— Другого времени, может, и не будет. Сам знаешь. Сегодня в город пустили по случаю праздника. А завтра…
— Да, завтра, — поскучнел патрульный. Поднял глаза к небу, в синей глубине которого беззвучно висел одинокий крестик «юнкерса». Последнее время они повадились летать ежедневно. Зенитчики по одиночкам не стреляли, жалели снаряды.
— Кто знает, что будет завтра, — повторил Иван, решив, что патрульный такой уж тугодум, не соображает.
— Я знаю, что вам надо, — сказал младший лейтенант. — Шагайте прямо по этой улице. Дойдете до Приморского бульвара, увидите там павильончик такой каменный. У него еще угол отбит снарядом. Найдете…
Иван хотел спросить, что там такое, в павильончике, да подумал: лучше без расспросов отвалить поскорей.
— Там вывеска есть, разберетесь, — напутствовал младший лейтенант, озорным глазом косясь на Нину. — Все честь по чести.
Все в Севастополе было честь по чести, и это удивляло. Улицы расчищены, разбитые фасады домов загорожены заборами, вывешены флаги по случаю праздника, посверкивают отмытые витрины магазинов. И плакаты висят, и портреты «стахановцев фронта» — снайперов, лучших командиров.
— А я так ждала, — говорила Нина, прижимаясь к Ивану. — А от тебя ни одного письма. Думала, убили, или того хуже — забыл?
— Что письмо, я сам хотел…
— Как тебе удалось снова в Севастополь попасть? Это ж не просто.
— Не просто.
Он помолчал, не желая портить хороший день горькими воспоминаниями.
Еще зимой вернулся бы, как первый раз из госпиталя выписался, да буря помешала.
— Буря?!
Нина недоверчиво посмотрела на него. На войне одна помеха — либо смерть, либо тяжелое ранение. Какая бы ни была непогода, хоть стихийное бедствие, — все пустяк в сравнении с бедствием войны. Ждала, что Иван как-то объяснит нелепые свои слова, скажет: пошутил. Он молчал, уходя от воспоминаний. Но картины той зимней ночи все вихрились перед ним. Виделся тесный, забитый кораблями ковш Туапсинского порта, волны, перехлестывавшие через мол, якорные цепи и стальные тросы, рвущиеся, как нитки, стоны гудков и сирен, прорывающиеся сквозь свист ветра. Гидросамолет попытался взлететь, спасаясь от шторма, его бросило в море. Катер-охотник перевернуло вверх килем. Но другой волной его снова поставило на киль и он ушел на так и не успевших заглохнуть двигателях. Если бы не видел это своими глазами, не поверил бы, что такое может быть. Корабли било о пирс, друг о друга, гнуло форштевни, мяло борта. Мощная броневая обшивка крейсеров, выдерживающая удары тяжелых снарядов, трещала по швам. Кнехты, захлестнутые в несколько тросов, вырывало из палубы… И так четырнадцать часов подряд. Многие корабли и транспорты, оказавшиеся тогда в порту, встали на ремонт на недели и на месяцы. А он, бывший краснофлотец Зародов, собиравшийся со вновь сформированной маршевой ротой плыть в Севастополь и участвовавший в том бою со стихией, попал в госпиталь с перебитыми ногами. Их резануло лопнувшим тросом и, по общему мнению, резануло вскользь, счастливо. Могло быть хуже…
Рассказывать все это Нине сейчас, в такой день?…
А через два месяца — снова маршевая рота, снова порт и на тот раз спокойная погрузка. Транспорты шли в сопровождении крейсера и двух эсминцев. Шли, дымили в десяток труб, и все, кто был на палубах, спрашивали друг у друга: как далеко можно разглядеть с самолета эти дымы? Умные люди просвещали: с километровой высоты дым в море видно чуть ли не на сотню миль. И всем было ясно: незаметно не прокрадешься. Тем более, что шли днем, рассчитывая придти в Севастополь в начале ночи, чтобы кораблям до утра разгрузиться и погрузиться, и снова уйти подальше в море.
Как раз солнце заходило, и все, кто изнывал на палубах в ожидании, мысленно и вслух торопили солнце, представляя, как хорошо видны силуэты кораблей на розовом закате. К счастью уже кружил над караваном гидросамолет прикрытия, когда появился немецкий торпедоносец. Он шел над самой водой, но кто-то глазастый далеко углядел его с палубы, закричал. И весь корабль закричал, как один человек. Но летчик тоже оказался глазастым, пошел наперерез, издалека открыл огонь: главное не сбить, главное не дать прицельно сбросить торпеду. Старенький самолет с поплавками, но маневренный, верткий.
Первый торпедоносец ушел круто вверх, не сбросив торпеду. Но со стороны солнца, чтобы не разглядели с кораблей, зашел другой. Сброшенная им торпеда достала бы впереди идущий транспорт, да подвернулся эсминец. Или же нарочно подставил борт, поди, пойми. Эсминец тонул, а перегруженный транспорт шел вперед, не останавливаясь. И когда проходили мимо него, многие на транспорте плакали и ругали, как придется, фашистов, командира корабля, не отдающего приказ застопорить ход, всю войну эту проклятую. А с тонущего эсминца доносилась песня «Раскинулось море широко…»
Как расскажешь такое? Да и надо ли рассказывать? Это после войны, когда все будет забываться, те, кто останется жив, начнут ворошить прошлое, может даже и хвастаться пережитым. Но теперь… Забыть бы все и не вспоминать…
Тот одинокий гидросамолет и спас их. Одна торпеда прошла под кормой, и от другой капитан как-то умудрился увильнуть, а третья шла прямо на транспорт. И видно уж было, что не отвернуть. И сотни людей, стоявших на палубе, затаили дыхание, не сводя глаз с искрящегося следа. Гидросамолет ринулся на этот след и понесся так низко, словно хотел протаранить торпеду. Но он сбросил серию мелких бомб. Точно сбросил, вовремя: торпеда рванула в полукабельтове от борта. А самолет, чтобы не зацепить транспорт, заложил крутой вираж, но черпнул крылом морской водицы. И весь корабль, только что дружно, в единый голос, кричавший «Ура!», охнул, как один человек.
Что было потом, Иван так и не знает. Далеко за кормой самолет все взмахивал над волнами одним крылом, как подбитая чайка. А потом пропал в густеющем сумраке.
Не позавидовал он тогда морякам да летчикам на этой дороге жизни, ох как не позавидовал!…
За домами глухо ухнул взрыв, донесся слабый, задушенный стенами крик. И хоть был он подобен комариному писку, ясно слышалось, как человеку больно. Иван дернулся, чтобы бежать туда, на крик, но другой взрыв рванул ближе, и он шатнулся к Нине, оттеснил под арку, прижался всем телом, заслонил. И вдруг почувствовал под рукой ее тугой живот, отстранился.