Дыша на застывшее запястье, вылезающее из рукава, повернулся к морю. Скалы охватывали свинцовую воду бухты раскинутыми белыми руками. А над свинцом тоже стояли тучи, отражались в серой воде. От мрачной красоты щемило сердце. Казалось, пространство готовилось что-то сказать.
Снимать хотелось, как почти постоянно теперь. Внутри него будто работал генератор, вибрируя непрерывным гулом, и иногда повышая звук, всплескивал мощью желания так сильно, что темнело в глазах и пересыхало во рту. Тогда Витька сам, не вспоминая советов Ноа, собирал горстью этот гул и, прижимая глаз к окошечку видоискателя, бросал из себя в маленькое стекло, будто прорывал пленку между собой и камерой, которая раньше отграничивала человеческое от пластмассового и стеклянного, шепча «ты человек, а это неживой кусок неживого». И взятый изнутри гул соединял его с тем, что видел. И увиденное начинало жить и дышать внутри мертвых картинок.
Он уже знал, что потом, отсматривая снимки, услышит, как вдруг стукнет сердце, отмечая живые кадры, и закружится голова, будто от легкого хмеля.
Все хотел спросить Ларису, что она чувствует, когда смотрит его снимки? Приходит ли этот хмель к ней? Но стеснялся, не знал, как.
Тучи ползали по небу, не открывая его, а только сами себе ворочались, как толстые щенки в картонной коробке переползают через спины и животы друг друга. Но вдруг две раскатились узко, и в щель горячо кинулись солнечные лучи. Было их мало и потому сразу будто остыли, но их бронзы хватило, чтоб все вокруг приобрело тяжелый и мрачный объем.
Витька снимал, не имея сил оторваться от видоискателя, будто ел вкусное или пил в жару холодную минералку, неважно, что жажда утолена, но еще и еще раз прокатить по языку и горлу стаю колючих пузырьков. Снимал темное зеленое море, цвета такой глубины, что хотелось с холма побежать в самую глубину и утонуть, да и черт с ним, лишь бы загрести в себя все это, проглатывая: яркий снег на фоне свинцовой зелени, клубы туч, из плоских становящихся круглыми, драгоценные камни высоких скал, отороченные неровными снежными кружевами.
Он пошел с кургана вниз, побежал, загребая сапогами, хватая влажный воздух раскрытым ртом, по чуть заметной тропинке, что скатывалась в балку, а потом шла по склону и выводила к подъему на скалы. Бежал и думал о том, что там бешено крутится вода и сейчас на нее еще светит солнце из тучевых рваных дыр и если ему повезет, то он снимет. И может снятое будет хоть как-то, хоть немного похоже на то, что он видит сейчас. Чтоб из снимков шел запах расколотых арбузов, которым пахнет тонкий ветер, овевающий мокрое лицо.
На подъеме задохнулся, добрел до каменного лабиринта и пошел медленно, поводя лопатками, между которых щекотал спину торопливый пот. Среди каменных корявых стен топтался стылый неуют. Маленький ветер, превратившись в сквозняк, свистел о том, что у каменного коридора есть начало и конец, а спрятаться от этого негде, нет в стенах ниш, иди и иди вперед, продуваясь до кости. Каменная кишка была, как переход из одно мира в другой — дурацкая телепортация, из тех, что показывают в кино, где обязательно надо, чтоб при переходе было плохо, тошнило и внутри все переворачивалось.
Витька снова побежал, бухая потяжелевшими ногами. Особенно тяжелыми казались колени, круглыми и огромными, как береговые валуны, спина гнулась и пересыхало во рту. Только камера, зажатая в руке, грела. В ее скорлупе лежала белая степь над серой зеленью моря и потому она была живая, внутри огромная, как волшебство в сказках штуки, когда из корзинки полно еды, а из сундучка драгоценностей, нет, не то, а где это было, когда из скорлупки грецкого ореха вдруг полился и пошел разворачиваться — мир, с конями, стадами коров и деревнями среди полей.
Выскочил из лабиринта, нагибая голову, чтобы ветер не вышиб слезу, но дуло с другой стороны и потому здесь, на каменной площадке, было удивительно тихо. Тишина столбом уходила вверх, в бесконечность и кажется, ясно видны были границы ее, прозрачные, как стенки химической колбы. За ними — громоздились тучи, солнце пролезало в их лабиринты, толкаясь горячим плечом, сверкала кайма прибоя, отделяющая темную зелень воды от мягкого света снега. И чуть поодаль, по правой руке бухты, ближе в запястью ее, почти у каменной неровного кулака, сжато кинутого в море, у двух черных лодок ходили маленькие черные фигуры.
Стоя внутри столба тишины, Витька краем уха слышал, как стукались в границы его звуки не отсюда, и, поворачиваясь медленно, снимал подряд. Все, что попадало в кадр, становилось значительным, мощным, как выписанным кистью, и он, вспоминая виденные в музеях старые полотна, сейчас понял, писали их — люди, за движениями кисти бушевали внутренние ураганы, прибои, и солнца пекли непокрытые головы их сердец. Понял, что и они собирали себя изнутри, бросая на холст, и потому, умерев когда-то, остались в сотворенном.
Оторвался от дальних планов с трудом, и, понукая себя страхом, что солнце изменит ему, уйдет за тучи, забирая дивный библейский свет, пошел к обрыву. Встал, покрепче уперев ноги, и заглянул вниз.
Вода крутила свою зеленую вечность, косые лучи солнца тонули, просвечивая глухую глубину, и появлялись объемы, пространство продлилось вниз, странно, не по-земному, толкаясь изумрудными плечами об острые камни, торчащие из воды, и было понятно, что и камни — столбы, только уходят вниз, и вода мечется не только поверх, но и вдоль всей их неровной протяженности, достигая тяжелого дна, падает на него, наверное взвихряя медленные песчаные смерчи там, внизу, и снова идет вверх, перемешиваясь.
Снимал. Наклонялся, сгибая дрожащие колени, следя, чтоб не съезжали подошвы по влажному тонкому снегу, а потом, сделав к обрыву пару осторожных шажков, стал снимать, держа камеру в вытянутой руке, улыбался криво, как извинялся, что сам не принимает участия, а все делает маленький фотоаппарат. Уйти не мог и все нажимал на спуск окоченевшим пальцем, намотав ремешок на запястье.
Сапоги вдруг скользнули по склончику, покато переходящему в отгрызанный каменный край и, взмахнув левой рукой, весь покрывшись ледяным потом, он еле успел схватиться за острый обломок скалы, зубом торчащий рядом. Не чувствуя пальцев, подтянул, перебирая сапогами, поближе к камню ноги и застыл, обнимая острые края. Зеленая вода далеко под ним равнодушно шипела, громыхая каменной мелочью. Напряженно повиснув на согнутой левой руке, попробовал надавить подошвами на склон. Не скользил, стоял, вроде бы, прочно. Не разгибая колен, прижимаясь грудью к неудобному выступу, краем глаза высмотрел рядом хорошую плоскую площадочку, только шажок до нее. Перевел дыхание. Качнулся, перешагнуть в безопасное место, но снова вытянул дрожащую руку над провалом — нажать кнопку над шипением зеленой воды. Капюшон съехал на лоб и щекотал брови. Витька плавно повел головой, надеясь немного откинуть его. И вдруг, не успев ничего понять, соскользнул ногой под скалу, повис на растянутой руке и задергал второй, с фотоаппаратом, пытаясь сохранив равновесие, снова прижаться к камню. Резко заболела шея и спина, будто кто-то ударил, сорвалось, зачастив, сердце и кинулась в глаза бешеная вода, ставшая вдруг почти рядом, и острый обломок среди круговерти — усмехается, нацеленный прямо в лоб, или в глаз…
Зазвенело в ушах и собственный хрип оглушил его. Но глухая тишина разбилась, впустив голос, пришедший вместе с жесткой рукой, схватившей его за основание капюшона:
— Держу, давай! Ногу подтяни. Назад, ну.
Задыхаясь, Витька подтянул ногу, повел по дуге рукой с болтавшейся в ней камерой, и вдруг ремешок поехал с запястья, падая мягкими кольцами, камера прыгнула из согнутых пальцев.
Захрипев, Витька упал на задницу и, откидывая схваченную капюшоном голову, сполз вниз, цепляя концами пальцев последнюю петлю ремешка. Тот, что стоял позади, не отпускал его куртки, потому шею сдавило и приходилось смотреть прямо в небо, в рваную дырку, откуда кололо солнце. Витька закрыл глаза, вытянулся, сползая еще ниже, и ноги уже висели над шестеренками воды, болтались в пустом пространстве, только копчиком ощущал колючие камни и плашмя прижимал к камням спину.