На толкучках и в других многолюдных местах переодетые в штатское японцы в сопровождении филиппинцев в военной форме время от времени устраивали облавы. Как правило, хватали одного или нескольких подозрительных лиц. Малейшее сопротивление со стороны арестованных вызывало побои.
Однажды их жертвой оказался и Рубио. Они разбросали его товар, а ему скрутили руки за спиной. Один из японцев набросился на него и стал избивать. Другие рвали на нем одежду, пинали ногами. Его оставили в покое, только когда он без чувств повалился на землю.
Весь рынок сбежался посмотреть на это кошмарное зрелище. Огромная толпа молча взирала на происходящее, никто не проронил ни слова, никто не пришел на помощь несчастному. Несколько японцев истязали Рубио на глазах у тысячи его соотечественников, и никто даже не пытался протестовать.
Когда японцы покинули площадь, приятель Рубио, тоже торговец, осмелился приблизиться к нему и пытался оказать помощь, Позже он отвез несчастного домой.
С тех пор торговец сигаретами Рубио на рынке не появлялся. И никто не мог сказать определенно, за что японская контрразведка так его отделала. Одни говорили, что Рубио подозревали в связях с партизанами. Другие считали, что кто-то донес на него японцам и его покарали как завсегдатая черного рынка.
Поскольку никто его больше не видел, происшествие приобрело еще более таинственную окраску. Поговаривали, что японцы арестовали его дома и теперь он находится в тюрьме, однако существовала и другая версия, будто он отправил семью в деревню, а сам ушел в партизаны.
Некоторое время спустя в один из ресторанов стремительно вошел неизвестный, разрядил свой пистолет в двух мужчин, потягивавших пиво у стойки, и так же стремительно исчез. Кто это был — узнать не удалось. Зато вскоре стало известно, что те двое были японскими агентами. И именно они присутствовали тогда на рынке, во время избиения Рубио. Находившиеся в ресторане посетители отметили про себя, что стрелявший чем-то смахивал на Рубио. Когда на место происшествия прибыла полиция, в ресторане уже никого не было, кроме хозяина да двух трупов. Насмерть перепуганного хозяина арестовали.
Зверства японцев, постоянные облавы и аресты «подозрительных» побуждали партизан к решительным действиям. Мирное население оказывало им всяческое содействие.
Однако все чаще в общественных местах, вблизи рынков или ресторанов, можно было видеть трупы людей, погибших от истощения и болезней. Такой труп обычно являл собой страшное зрелище: скелет, обтянутый кожей, с зияющими глазницами, впалыми щеками, распухшими, изъеденными язвой ногами. Трупов было так много, что прохожие обращали на них не больше внимания, чем на дохлых кошек и собак, предоставляя властям заботиться об их погребении.
Внешне все выглядело спокойно в Маниле накануне нового, тысяча девятьсот сорок четвертого года. На самом же деле подспудно зрели события, которые должны были существенно изменить положение вещей. Японцы чувствовали приближение часа возмездия, для большинства филиппинцев эта истина тоже не оставалась тайной. В октябре на острове Лейте высадились первые союзные войска, теперь они постоянно обстреливали побережье в провинции Пангасинан, готовясь к высадке на самом Лусоне.
Предвидя неизбежный конец, японцы срочно разрабатывали планы диверсий, а также репрессий по отношению к филиппинцам. Филиппинцы же, со своей стороны, всеми силами старались сорвать коварные замыслы врага и оказывали всестороннее содействие союзным войскам, которые несли им избавление.
Филиппинцы приходили в неописуемый восторг, когда у них над головой проносились эскадрильи бомбардировщиков, сбрасывавших свой смертоносный груз на японские базы и укрепления. Разрывы бомб слышались далеко вокруг, а потом вспыхивало огненное пламя, и начинался всепоглощающий пожар. Японцы в эти минуты, подобно крысам, разбегались в разные стороны и забивались в щели, филиппинцы же, наоборот, с радостью наблюдали эту картину, любуясь огненным адом, словно праздничным фейерверком.
Японцы понимали, что пора их военных успехов миновала. Филиппинцы предвкушали приближение дня гораздо более радостного для них, чем любой рождественский или новогодний праздник. Но радость тех дней омрачал голод. Большинство филиппинцев совершенно забыли вкус мяса, риса, молока, сахара. Весь городской транспорт был парализован, электроснабжение ограничено до крайности. Рождество прошло без рождественской елки и деда-мороза, без подарков и без традиционного окорока.
«Потерпите, ребятки, — утешали матери своих детей. — Скоро придут американцы, и вернется с гор ваш отец. Тогда у нас будет все — и хлеб, и консервы, и конфеты, и яблоки, и виноград». Лица детишек светились радостью и надеждой на то, что нынешнее голодное рождество явится предвестником грядущего изобилия.
В эти холодные и безлунные вечера жизнь замирала рано. Лишь изредка среди ночи вдруг начинала выть сирена, извещая об очередном воздушном налете, но крепко спали праведные души, и во сне им виделось, как нисходит «божья благодать» на людей добрых и безгрешных.
Глава седьмая
Двуколка с раннего утра поджидала Пастора, чтобы отвезти его в город. Еще с вечера он условился с кучером Тано, что тот заедет за ним пораньше.
Из города его должны были подбросить на грузовике в Манилу на улицу Аскарраги (теперешнюю Ректо-авеню), неподалеку от рынка на Дивисории. Там он наймет ручную тележку, погрузит на нее свою поклажу, а сам либо пойдет рядом, либо же будет помогать хозяину катить тележку. Так, глядишь, он благополучно доберется до роскошного особняка Монтеро на берегу реки Пасиг.
Пастор регулярно раз в месяц доставлял семье Монтеро рис и другие продукты. В прошлом простой арендатор, Пастор вот уже год управлял асьендой[28] Монтеро на центральном Лусоне. Прежний управляющий, служивший хозяину верой и правдой, был похищен партизанами, и тогда Пастор занял его место. И хотя дону Сегундо он нравился меньше, чем его предшественник, поводов для недовольства не было, и пока в поместье дела шли хорошо. Пастор, очевидно, умел ладить и с арендаторами и с партизанами.
Накануне отъезда Пастор с помощью Тано погрузил на двуколку два мешка риса и корзину с птицей. Он легко мог бы сделать это и один. У него было еще достаточно сил в его сорок один год, но так уж повелось, что Тано во всем ему помогал. Дочка Пастора Пури принесла корзинку свежих яиц, бамбуковый бидон буйволиного молока и огромную тыкву. После смерти матери она стала в доме хозяйкой.
— Наша Пури хорошеет с каждым днем, — ласково сказал старый кучер, наблюдая за тем, как Пури, которую он знал еще маленькой девочкой, ставит корзину в телегу. — И для кого это ты так расцветаешь?
— Для вас, конечно, — отпарировала Пури.
— Ну а все-таки, для кого же? — не унимался Тано.
— Девушку красит скромная и тихая жизнь, — ответила Пури.
— Правильно, — согласился Тано и, уже, обращаясь к Пастору, продолжал: — Тебе, друг мой, повезло с дочкой. Много ли по нынешним временам сыщешь девушек, даже среди деревенских, которые бы уважали скромную и тихую жизнь?
Не один Тано восхищался красотой Пури. Все юноши асьенды поклонялись ей, словно святыне. Она не окончила школы, но ее специфически филиппинская красота, чистота и искренность, изящество и грациозность не могли никого оставить равнодушным.
Приезжавший сюда год назад дон Сегундо Монтеро тоже приметил Пури. Он изъявил желание поселить девушку у себя в манильском особняке, обещая определить ее в колледж, выучить играть на фортепиано — словом, принять на себя все заботы о ней. Однако Пастор не согласился, да и Пури наотрез отказалась от заманчивого предложения.
— Умирая, матушка просила меня, — извиняющимся тоном сказала она, — не оставлять отца одного.
На этот раз путешествие в столицу оказалось для Пастора значительно более трудным, чем обычно. Его несколько раз останавливали по дороге, обыскивали и с пристрастием допрашивали поочередно партизаны, японцы и полицейские. На все случаи жизни у Пастора были припасены документы: и секретный партизанский пароль, и пропуск, выданный японскими властями. Самыми дотошными были полицейские, особенно в окрестностях Манилы. Японцы искали главным образом оружие, партизанам важно было убедиться, что проезжий не шпион, а если при нем обнаруживалось продовольствие — что оно предназначено не для японцев, а на продажу. Полицейские же донимали человека до тех пор, пока он не отдавал им часть имевшегося при себе имущества, будь то деньги или какой-нибудь товар.