Всё-таки я прихожу к выводу, что был прав; думается мне, всё в итоге обернулось к лучшему просто оттого, что событиям был дан их естественный ход — и уж как бы они ни повернулись, для меня всё это было так запутано, что пытаться вмешиваться, пока Эллен находилась на сцене, я не мог; теперь же, когда её не стало, весь мой былой интерес к моему крестнику возродился с новой силой, и я без конца прокручивал в голове, как мне лучше всего с ним поступить.
Прошло уже три с половиной года с тех пор, как он переехал в Лондон и начал жить, так сказать, самостоятельно. Шесть месяцев из этого времени он был священником, шесть месяцев сидел в тюрьме и два с половиной года приобретал двойной опыт — бизнеса и семейной жизни. Могу сказать, что он потерпел провал во всём, что ни предпринимал — даже в качестве заключённого; и, однако же, все его поражения были в моём понимании настолько похожи на победы, что я совершенно спокойно счёл его достойным всех невзгод, на волю которых я мог его оставить; единственным моим опасением было вмешаться там, где предоставить его самому себе было бы для него гораздо лучше. В целом я заключил, что три с половиной года ученичества на стезе суровой жизни — это достаточно; мастерская много ему дала; она позволила ему хоть как-то держаться на плаву, когда он сильно нуждался; она заставила его полагаться на самого себя и научила видеть выгодные возможности там, где ещё несколько месяцев тому назад он видел бы только непреодолимые трудности; она взрастила в нём чувство сострадания, заставив понять людей низких сословий, а не ограничивать свой кругозор взглядами, принятыми в верхних слоях общества. Когда он, ходя по улицам, видел книги на лотках у букинистов, безделушки у антикваров и вообще всю кишащую вокруг нас бесконечную коммерческую деятельность, он понимал её и сочувствовал этом людям так, как никогда не мог бы, если бы не держал магазинчика сам.
Он часто рассказывает мне, как, глядя из окна вагона на густонаселённые пригороды, на бесконечные улочки, набитые обветшалыми домами, он старался вообразить, какие люди в них живут, чем занимаются и что чувствуют, и понимал, как близко всё это к тому, что делал и чувствовал он сам. Теперь, говорит он, он знает об этом всё. Я не очень знаком с автором «Одиссеи» (сдается мне, кстати, что он был священником), но он попал точно в яблочко, увековечив своего типичного мудреца как человека, знающего «дела и чаянья многих». Сравнится ли с этой любая другая культура? Какой ложью, каким мерзким, каким удушающим растлением виделся Эрнесту теперь весь его школьный и университетский путь в сравнении с жизнью заключённого и потом портного на Блэкфрайерз! Мне приходилось слышать, как он говорил, что прошёл бы снова через все те же муки только ради того, чтобы обрести это глубокое проникновение в дух греческой пантомимы и глубинно-английской драмы. И, опять же, как только не укрепилась за эти три года его уверенность, что он сумеет выплыть, если его забросит на глубину!
Но, как я уже сказал, я счёл, что мой крестник повидал жизнь и её подводные течения как раз в той мере, чтобы извлечь из этого пользу, и что ему настало время начать вести образ жизни, более соответствующий его перспективам. Тётушка его желала, чтобы он хлебнул лиха, и он хлебнул, и с лихвой, но теперь мне не нравилась мысль о том, что он из мелких лавочников вдруг выскочит в богачи с доходом в три-четыре тысячи фунтов в год. Слишком резкий переход от бедности к достатку столь же опасен, как и наоборот; кроме того, бедность изматывает; она должна быть как бы эмбриональным состоянием, через которое человеку надо пройти, чтобы потом переход в новые состояния проходил безболезненно, но, подобно кори и скарлатине, лучше переболеть ею в лёгкой форме и в раннем возрасте.
Ни один человек в мире не гарантирован от потери последнего гроша, разве что он уже узнал, почем фунт лиха. Как часто приходится слышать от женщины средних лет и тихого семейного мужчины, что нет, они чужды азарта; ОНИ — о, они никогда близко не подойдут к спекулятивным инвестициям, но только к самым надёжным, самым испытанным, а что до неограниченной ответственности — ах-ах, ах-ах — и они вздымают горе глаза и руки.
Когда слышишь такие разговоры, можно сразу распознать за ними лёгкую жертву первого встречного авантюриста; как правило, такой человек, когда придёт время, вывернет наизнанку собственную аргументацию и скажет, что при всей своей природной осторожности и при всём понимании того, насколько глупо пускаться в спекуляции, он знает, что существуют такие виды вложения денег, которые называют спекулятивными, тогда как на самом деле они таковыми не являются, — и он вынет из кармана деньги на открытие золотых приисков в Корнуолле. И только после фактической потери денег он понимает, насколько ужасная вещь эта потеря денег, и осознаёт, как легко их потерять, если дерзнуть отступить от самой середины самой протоптанной стези. Эрнест свою долю лиха хлебнул: он пережил свой приступ бедности в достаточно юном возрасте и в достаточно тяжёлой форме, чтобы даже при малой доле разумности никогда её не забыть. Большей удачи я не стал бы желать никому, при условии, конечно, что непоправимый вред не нанесён.
Этот предмет волнует меня так сильно, что будь моя воля, я ввёл бы уроки игры на бирже в каждой школе. Мальчикам полагалось бы читать «Мани-Маркет Ревью», «Рейлуэйз-Ньюс» и все самые лучшие финансовые газеты, и они должны были бы учреждать собственную фондовую биржу, на которой пенсы ходили бы как фунты. И пусть они посмотрят, как гонка за богатством «выденьговывается» в реальной жизни. Директор школы назначал бы премию самому расчётливому дилеру, а тех, кто раз за разом теряет деньги, исключали бы из школы. А если какой-нибудь мальчик окажется финансовым гением и заработает на бирже — прекрасно, пусть себе спекулирует от души.
Если бы университеты не были худшими в мире учителями, я бы желал видеть кафедры спекуляции, учреждённые в Кембридже и Оксфорде. Впрочем, когда я размышляю о том, что из всех стоящих занятий на свете Оксфорд и Кембридж хорошо умеют только готовить пищу, грести и играть в крокет и другие игры, для каковых занятий кафедр не существует, я начинаю бояться, что учреждение кафедры не обернётся обучением молодых людей спекуляциям на бирже, ни также обучением тому, что спекулировать нельзя, а просто сделает из них плохих спекулянтов.
Мне известен случай, когда один отец воплотил эту мою идею в жизнь. Он хотел, чтобы его сын научился не слишком верить блестящим каталогам и пламенным статьям, и нашёл для него пятьсот фунтов, которые он должен был вложить в соответствии с собственной интуицией. Отец ожидал, что сын потеряет деньги, но этого не произошло, ибо мальчик старался изо всех сил и играл так осторожно, что деньги всё росли и росли, пока отец не забрал их обратно, включая и прирост — как ему было угодно выразиться, в порядке самокомпенсации.
Я тоже наделал ошибок с деньгами — где-то году в 1846, когда все их делали. На протяжении нескольких лет я был так напуган и так сильно мучился, что когда (благодаря доброму совету брокера, у которого до меня состояли клиентами мои отец и дед) в конце концов выиграл, а не проиграл, больше после этого никаких выходок не допускал, а держался всегда как только мог близко к середине самой что ни на есть срединной колеи. Собственно, я старался сохранить свои деньги, а не наращивать их. С эрнестовыми деньгами я поступил так же, как и со своими собственными, именно же, вложил в обычные акции Мидленд-банка, согласно наставлениям мисс Понтифик, и оставил в покое. Я знал — сколько бы ни я старался, всё равно вряд ли сумел бы увеличить размер собственности своего крестника на половину того, как она выросла без всяких моих стараний.
Акции Мидленда в конце августа 1850 года, когда я продал облигации мисс Понтифик, шли по 32 фунта за стофунтовую акцию. Все пятнадцать тысяч эрнестовых фунтов я вложил по этой цене и так и не менял инвестиции почти до самого того времени, о котором сейчас написал, то есть до сентября 1861 года. Тогда я продал по 129 фунтов за акцию и вложил в обычные акции железнодорожной компании «Лондон энд Норт-Уэстерн», которые, как мне сказали, имели больше шансов вырасти, чем акции Мидленда. Я купил их по 93 фунта на 100, и мой крестник ещё и сейчас, в 1882 году, их всё ещё держит.