Так было положено начало жизненному взлёту Джорджа Понтифика. Теперь он модно одевался, к чему дотоле был непривычен, а от той деревенской неотёсанности в повадке и речи, что он привез с собой из Пэлема, избавился быстро и окончательно, и скоро в нём не осталось никаких признаков того, что он родился и воспитывался не в той среде, которую принято называть «образованным обществом». Юноша выполнял свою работу с большим прилежанием и с лихвой оправдывал сложившееся о нём у мистера Ферлая положительное мнение. Иногда мистер Ферлай отпускал его на каникулы в Пэлем, и вскоре родители почувствовали, как разительно отличаются новообретённые строй и манера его речи от прежних, пэлемских. Они очень им гордились и скоро заняли подобающую обстоятельствам позицию, отбросив всяческую претензию на родительскую опеку, в каковой и в самом деле не было ни малейшей нужды. Джордж отвечал им неизменно добрым отношением и до конца жизни сохранил к отцу и матери чувство привязанности более теплое, чем, как я могу себе представить, к какому бы то ни было вообще мужчине, женщине или ребенку за всю свою жизнь.
Наезды Джорджа в Пэлем не затягивались надолго, и потому чувство новизны ни у нашего молодого человека, ни у его родителей развеяться не успевало; пути до нас от Лондона меньше пятидесяти миль, к тому же без пересадок, так что дорога была необременительна. После многих дней, проведённых в сумраке Патерностер-Роу, которая была тогда — и остаётся поныне — скорее узким и мрачным ущельем, чем улицей, Джорджу особенно нравилось дышать свежим деревенским воздухом и бродить по зелёным лугам. Ему нравилось встречать знакомые лица фермеров и деревенских жителей, нравилось быть на виду и выслушивать выражения восторга по поводу того, каким он вырос пригожим да удачливым, — ибо не тот это был человек, чтобы держать свою свечу под кроватью[11]. Дядюшка обучал его по вечерам латыни и греческому; у него оказались способности к языкам, и он с лёгкостью и необыкновенной быстротой усвоил то, на что многим приходится тратить годы. Эти знания, полагаю, вселили в него чувство уверенности в себе, которое, хотел он этого или не хотел, отчётливо в нём проявлялось; во всяком случае, скоро он стал выступать знатоком, ценителем и судьёй литературы, а от этого уже недалеко до авторитетных суждений в живописи, архитектуре, музыке и всём остальном. Подобно своему отцу, он знал цену деньгам, но, в отличие от того, был более скуп в тратах и, одновременно, любил повыставляться; будучи, по сути дела, ещё мальчишкой, он уже был эдаким основательным бывалым человечком и строил своё преуспеяние на принципах, проверенных на собственном опыте и осознаваемых именно как принципы, а не на тех гораздо более глубоких убеждениях, которые в отце его были органичны — настолько, что он никогда не мог бы изъяснить их сколько-нибудь путно.
Отец, как уже было сказано, понять его не мог и ни во что не вмешивался. Сын явно превзошёл отца, и тот отлично осознавал это неким не поддающимся формулировке чутьём. По прошествии нескольких лет старик стал всякий раз, когда сын приезжал погостить, тоже наряжаться в лучшие свои одежды, и не переодевался в будничное, пока молодой человек не отбывал обратно в Лондон. Мне кажется, старый мистер Понтифик, наряду с гордостью и привязанностью к сыну, ощущал нечто вроде страха перед ним, как перед чем-то таким, чего он до конца не постигал и что, при всей внешней гармонии, было ему чуждо. Миссис же Понтифик ничего подобного не ощущала; для неё Джордж был чистым и абсолютным совершенством, и она с истинным наслаждением наблюдала в нём — или полагала, что наблюдает, — более сходства, как во внешности, так и в складе характера, с собою и со своей семейственной линией, чем с мужниной.
Когда Джорджу было лет двадцать пять, дядюшка принял его в партнёры на очень щедрых основаниях, и ему ни разу не пришлось пожалеть об этом своём шаге. Молодой человек привнёс новую энергию в предприятие, которое и так работало энергично, и к тридцати годам принадлежавшая ему доля годового дохода составляла не меньше 1500 фунтов стерлингов. Два года спустя он женился на девице семью годами младше себя, взяв в приданое кругленькую сумму. Жена умерла в 1805 году, когда родилась Алетея, их младшая, и Джордж никогда уже более не женился.
Глава III
В ранние годы нового века в Пэлем стали регулярно наезжать пятеро маленьких детей в сопровождении двух нянек. Речь, понятно, идёт о новом поколении Понтификов, к которому наша пожилая чета — их дед и бабка — относилась с таким же нежным почтением, с каким относилась бы к детям лорда-наместника графства. Звали их Элайза, Мария, Джон, Теобальд и Алетея. Мистер Понтифик всегда прибавлял титул «мастер» или «мисс» к именам внуков, исключая Алетею, которая была его любимицей. Устоять перед очарованием внуков было для него столь же невозможным делом, как и противостоять нраву жены; но даже и миссис Понтифик тушевалась перед детьми своего сына и позволяла им всякого рода вольности, каких никогда не разрешила бы нам с сестрами даже и до того, как на её шкале благосклонностей мы переместились на второе, следующее за внуками, место. Только два правила вменялись им в обязанность: тщательно вытирать ноги при входе в дом и ни в коем случае не перекармливать воздухом орган мистера Понтифика, ни также вынимать из него трубы.
Что же до нас, обитателей приходского дома, то ничего в жизни не ожидали мы с таким нетерпением, как ежегодных наездов в Пэлем маленьких Понтификов. Мы входили в число вышеупомянутых вольностей: нас приглашали к миссис Понтифик на чай, а вслед затем наших юных друзей, её внуков, приглашали на чай к нам, и всем нам было хорошо вместе. Я безнадёжно влюбился в Алетею, собственно, все мы повлюблялись друг в друга и открыто, без тени смущения проповедовали — в непосредственном присутствии наших нянек! — многожёнство и свободный обмен мужьями и жёнами. Мы веселились от души, но это было так давно, что я забыл почти всё, кроме того, что мы веселились от души. Чуть ли не единственное, что оставило во мне непреходящее воспоминание, — это как Теобальд принялся однажды колотить и дразнить свою няньку, а когда та заявила, что уйдёт, закричал: «Никуда ты не уйдёшь, я нарочно оставлю тебя, чтобы мучить!»
И однако же, как-то раз зимним утром 1811 года, мы услышали погребальный звон — мы в это время одевались в задней детской, — и нам сказали, что колокол звонит по миссис Понтифик. Сказал нам об этом наш слуга Джон, и добавил с неподобающим к случаю легкомыслием, что в колокол звонят для того, чтобы за ней пришли и забрали. С ней случился апоплексический удар, унеся её почти мгновенно. Нас это сильно потрясло, тем более что нянька заверила нас, что стоит Богу пожелать, и с нами самими приключится апоплексический удар прямо в тот же самый день и унесёт нас навсегда, до самого Судного дня. Воистину, Судный день, согласно мнению людей, по всей видимости, знающих, ни в каком случае не может отстоять от нас дальше, чем на несколько лет, и тогда весь мир поглотит огнь пожирающий, а мы сами будем ввергнуты в вечную муку, если только не изменим своё поведение, причём в корне, а не на ту малость, на которую, мы, судя по всему, лишь и способны в настоящее время. Всё это настолько нас запугало, что мы принялись реветь и подняли такой тарарам, что няньке пришлось ради собственного спокойствия смягчить высказанную угрозу. После этого мы уже просто плакали — более сдержанно — при мысли о том, что не видать нам более чаю с пирожными в доме старой доброй миссис Понтифик.
Однако же в самый день похорон нас всех ждало нечто ужасно волнующее. Старый мистер Понтифик, согласно обычаю, к началу века ещё не вышедшему из обихода, разослал каждому жителю деревни по грошовой булочке; такие булочки назывались поминальными. Мы никогда прежде не слыхивали об этом обычае, и хотя часто слышали упоминания о грошовых булочках, в глаза их не видели тоже; и более того, это были дары нам как жителям деревни, то есть нас тем самым ставили в один ряд с взрослыми — ведь и нашим родителям, и слугам тоже прислали по булочке, и тоже только по одной. Мы дотоле и не подозревали, что мы — самые настоящие жители; ну, и, наконец, эти булочки были свежеиспечённые, а мы страсть как любили свежеиспечённый хлеб, который нам если и давали, то очень нечасто, считая его вредным для желудка. Таким образом, нашей привязанности к старому другу пришлось выдерживать атаки со стороны сразу нескольких врагов: археологического любопытства; прав гражданства и собственности; доставляемого булочками удовольствия для глаз, языка и желудка; наконец, ощущения собственной важности, внушаемого тем обстоятельством, что мы состояли в близких отношениях с человеком, который на самом деле, взаправду умер.