Теобальд получил моё письмо, когда я и предполагал, и встретил меня на ближайшей к Бэттерсби станции. По пути к дому я, как мог деликатно, сообщил ему свою новость. Я представил дело как большую ошибку, будто Эрнест, хотя и действительно имел известные намерения, которые ему иметь не следовало, отнюдь не собирался заходить так далеко, как показалось мисс Мейтленд.
Теобальд проявил зрелое и острое моральное чутьё, какого я от него не ожидал.
— Я не желаю более иметь с ним ничего общего, — воскликнул он не раздумывая. — И не желаю его больше видеть. Пусть больше не пишет ни ко мне, ни к матери; мы более не знакомы. Скажи ему, что виделся со мною, и что я с этого дня вычёркиваю его из своей памяти, как если бы он никогда не рождался. Я был ему хорошим отцом, а мать его боготворила; эгоизм и неблагодарность — вот единственное, что мы получили в ответ; отныне все мои надежды должны пребывать с остальными моими детьми.
Я рассказал ему о том, как коллега-викарий завладел Эрнестовыми деньгами, и намекнул, что по выходе из тюрьмы он окажется без гроша, или почти без гроша. Теобальд этим никак не огорчился, а через некоторое время сказал:
— Если так и выйдет, передай ему от меня, что я дам ему сто фунтов, если он через тебя сообщит мне, когда захочет их получить, но скажи также, чтобы он не писал мне и не благодарил, и скажи, что если он попытается войти в непосредственное общение со мною или с матерью, он не получит из этих денег ни гроша.
Зная всё, что я знал, и уже ранее решив при необходимости нарушить посмертную волю мисс Понтифик, я рассудил, что Эрнест, порвав с семьёй, ни в чём не проиграет, и потому спорить с Теобальдом не стал, чем, вероятно, сего джентльмена несколько удивил.
Сочтя лучшим не видеться с Кристиной, я оставил Теобальда на подходе к Бэттерсби и пешком вернулся на станцию. По дороге я не без удовольствия размышлял о том, что отец Эрнеста оказался не таким дураком, за какого я его держал, что давало основания относить ошибки и промахи сына на счёт невзгод скорее постнатальных, чем наследственных. Несчастные случаи, происходящие с человеком до его рождения, в лице его предков, если он вообще о них помнит, оставляют на нём неизгладимый отпечаток; к рождению они уже формируют его характер настолько, что он при всём старании вряд ли сумеет избежать их последствий. Если человек хочет попасть в царство небесное, он должен делать это даже не младенцем — зародышем и даже семенем; мало того, семенем, происходящим от семени, уже много поколений до него попадавшим в царство небесное. Несчастные же случаи, происходящие с человеком впервые, принадлежащие к периоду после его последнего рождения, как правило, не столь перманентны в своём воздействии, хотя, конечно, иногда могут быть и таковыми. Как бы то ни было, то, как отец Эрнеста воспринял ситуацию, мне скорее понравилось.
Глава LXIV
После оглашения приговора Эрнеста отвели в камеру дожидаться отправки к месту несения наказания.
Он был настолько ошеломлён внезапностью событий последних суток, что ещё не осознавал своего положения. Между его прошлым и будущим открылась бездна; и всё же он дышал, его пульс бился, он мог мыслить и говорить. Ему казалось, что такой удар должен бы его раздавить, но он не был раздавлен; от более мелких промахов ему часто приходилось страдать куда острее. И только когда он представлял себе, как мучительно будет его падение для отца с матерью, он был готов отдать всё, чтобы только не было этого кошмара. У матери сердце будет разбито. Будет, иначе быть не может, он знал это, и знал тоже, кто тому причиной.
Всё утро у него болела голова; теперь же, когда он подумал о родителях, его пульс участился, боль резко усилилась. Он едва добрёл до тюремной кареты, а езда в ней оказалась совершенно нестерпимой. Прибыв в тюрьму, он был уже настолько слаб, что без посторонней помощи не мог дойти до галереи, по которой ведут узников по приезде. Тюремный надзиратель, сразу распознав в нём священника, не стал подозревать его в симуляции, как заподозрил бы обычного заключённого, и послал за врачом. Этот джентльмен, прибыв, объявил, что у Эрнеста начальная стадия воспаления мозга, и его тут же отправили в больницу. Два месяца он пребывал между жизнью и смертью, ни разу не приходя в полное владение своим рассудком и часто впадая в беспамятство; но, наконец, вопреки ожиданиям доктора и сиделки, начал медленно поправляться.
Говорят, для побывавших на пороге смерти возвращение сознания ещё мучительнее, чем былая его потеря; так было и с моим героем. То, что он не умер во время одного из приступов беспамятства, казалось ему, больному, обессиленному, беспомощному, верхом изощрённой жестокости. Он думал, что, может быть, ещё поправится, но только для того, чтобы чуть позже снова погрузиться в бездну стыда и скорби; тем не менее, он день ото дня именно поправлялся, хотя так медленно, что и сам этого не замечал.
И вот в один прекрасный день, недели через три после того, как он впервые пришёл в сознание, сиделка, ухаживавшая за ним и очень хорошо к нему относившаяся, выкинула какое-то шутливое коленце, и это его позабавило; он рассмеялся; она захлопала в ладоши и объявила, что он снова станет нормальным человеком. В нём загорелась искра надежды, вернулось желание жить. Почти с самого этого момента его мысли всё реже обращались к ужасам прошлого и всё чаще к тому, как лучше всего встретить будущее.
Самым большим его страданием были мысли о родителях, о том, как он посмотрит им в глаза. Ему по-прежнему представлялось наилучшим и для себя, и для них, если он полностью порвёт с ними, заберёт деньги, какие уж ему удастся забрать у Прайера, и уедет куда-нибудь на край света, где не будет никого из знавших его в школе и колледже, и начнёт жизнь с начала. А может быть, он отправится на золотые прииски в Калифорнию или Австралию, о которых в то время ходили самые неимоверные слухи; и может быть, даже разбогатеет там, а много лет спустя вернётся уже стариком и поселится в Кембридже. Он строил эти свои воздушные замки, и искра жизни разгоралась пламенем, и он затосковал по здоровью и по свободе, которая теперь, когда уже прошла такая часть его срока, была не так уж далека.
Дальше всё стало вырисовываться более отчётливо. Что бы ни случилось, священником ему не быть. Для него будет практически невозможно найти место в приходе, даже если бы он этого хотел, а он этого и не хотел. Теперь он ненавидел ту жизнь, которую вёл с тех пор, как начал готовиться к рукоположению; он не мог бы привести тому никаких доводов, он просто испытывал отвращение в этой жизни и больше её не желал. Раздумывая над перспективой снова стать простым мирянином, пусть даже сколь угодно запятнанным, он возрадовался постигшему его и даже это своё тюремное заключение, казавшееся поначалу несказанным несчастьем, стал воспринимать как благо.
Может быть, такое резкое изменение обстоятельств его жизни ускорило перемены в его убеждениях, подобно тому, как коконы шелковичных червей, когда их перевозят в корзинах по железной дороге, от перемены температуры и от тряски созревают раньше положенного им срока. Как бы то ни было, его доверие к рассказам о смерти, воскресении и вознесении Иисуса Христа и, следовательно, вера во все остальные христианские чудеса улетучились у него раз навсегда. Исследование, которое он провёл по назиданию мистера Шоу, сколь бы поверхностным оно ни было, произвело на него глубокое впечатление, и теперь, когда он достаточно оправился, чтобы читать, он сделал Новый Завет предметом пристального изучения, штудируя его в том духе, какого пожелал ему мистер Шоу, именно же, как тот, кто не желает верить и не желает не верить, а заботится только о том, чтобы выяснить, следует ли ему верить или нет. Чем дальше он читал в этом духе, тем больше ему казалось, что чаша весов склоняется в сторону неверия, пока, наконец, никаких сомнений более не оставалось, и он вполне отчётливо увидел, что пусть всё остальное будет правдой, но повесть о том, что Христос умер, снова ожил и был унесён с земли сквозь облака на небо, непредвзятыми людьми нашего времени принята быть не может. И это хорошо, что он понял это, пока ещё не поздно. Так или иначе, он бы всё равно столкнулся с этим вопросом — рано или поздно. Он, возможно, увидел бы это много лет назад, если бы его не одурачивали люди, которым платили за то, чтобы его одурачивать. Что, спрашивал он себя, если бы он сделал это открытие не сейчас, а спустя годы, когда бы уже глубоко вошёл в жизнь священника? Хватило бы ему мужества посмотреть правде в глаза или, что более вероятно, не изобрёл ли бы он какого-нибудь убедительного повода продолжать мыслить, как прежде? Хватило бы ему мужества уйти даже с нынешней викарной должности?